Ему открыла маленькая пожилая женщина в простом домашнем платье и кухонном переднике, удивленно посмотревшая на него.

— Прошу прощения, — сказал Греслер. — Здесь живет почтовый чиновник Ребнер?

— Здесь, я его жена.

— Вот как! Я… я хотел бы повидать фрейлейн Катарину. Я имел удовольствие…

— Ах! — перебила его явно обрадованная фрау Ребнер. — Вы, наверное, доктор, с которым Катарина познакомилась в деревне у Людмилы и который подарил ей такую красивую шаль?

— Да, это я. Меня зовут доктор Греслер.

— Доктор Греслер… Да, да, она нам про вас говорила. Сейчас посмотрю, можно ли к ней, — она лежит. Она только вчера вернулась домой. Наверно, простыла в дороге.

— Лежит? — испугался Греслер. — Давно?

— Сегодня она совсем не вставала. У нее, должно быть, небольшой жар.

— А вы приглашали врача, фрау Ребнер?

— Нет, что вы — это пройдет: она позавтракала с таким аппетитом.

— Быть может, вы разрешите мне ее осмотреть, раз уж я случайно попал к вам. Надеюсь, фрейлейн Катарина не будет ничего иметь против?

— Разумеется, нет — вы же врач, как все удачно складывается!

Женщина провела его через довольно большую, неосвещенную комнату в другую, поменьше, где лежала Катарина. На ночном столике стояла свеча, отблеск ее освещал мокрый, белый, в несколько раз сложенный платок на лбу Катарины, который совсем закрывал ей глаза.

— Катарина! — воскликнул Греслер.

Она с трудом сдвинула платок, и глаза ее сверкнули лихорадочным блеском.

— Добрый вечер, — прошептала она со слабой улыбкой, словно в полузабытьи.

— Катарина!

Греслер подошел к кровати, отогнул одеяло, сдвинул с плеча сорочку и увидел на теле темно-багровую сыпь. Температура у больной была очень высокая, состояние подавленное, и Греслеру не пришлось даже продолжать осмотр: у Катарины явно была скарлатина.

Держа ее руку в своей и чувствуя себя виновником несчастья, глубоко удрученный доктор опустился в кресло рядом с постелью.

В эту минуту домой вернулся отец девушки и еще с порога закричал:

— Что это вы, мои милые, тут устраиваете? Позвали-таки врача?

Жена вышла ему навстречу.

— Не кричи, у нее болит голова. Это доктор, с которым она познакомилась у Людмилы.

— Вот оно что! — сказал отец, подходя ближе. — Очень рад познакомиться. Вот видите, посылаешь девочку в деревню, тратишься, а она возвращается хворая. Впрочем, думаю, ничего серьезного нет, господин доктор. Просто засиделась на воздухе вечером, а погода теперь холодная. Верно, Катарина?

Катарина ничего не ответила и только вновь надвинула компресс на глаза. Доктор Греслер повернулся к отцу. Это был невысокий, тучный, почти лысый человек с тусклыми глазками и закрученными вверх седыми усами.

— Это не простуда, — сказал Греслер, — это скарлатина.

— Что вы, доктор! О скарлатине не может быть и речи: это же детская болезнь. Наша старшая болела ею, когда ей было лет пять. Вот тогда Катарина могла бы заразиться.

Слишком громкий голос отца заставил больную очнуться.

— Доктор лучше знает, — сказала она. — Но ведь он вылечит меня, правда?

— Конечно, конечно, Катарина, — подтвердил Греслер.

В эту минуту он любил ее так, как не любил до сих пор никого на свете. Пока он отдавал необходимые распоряжения, явилась старшая сестра с мужем; тот сперва весело подмигнул доктору в знак приветствия, но, узнав о том; насколько серьезно больна Катарина, быстро ретировался вместе с женой в соседнюю комнату. Греслер объявил родителям девушки, что эту ночь он обязательно проведет у постели больной: в таких случаях первая ночь имеет очень большое значение, и, оставшись здесь, он, даст бог, сумеет предотвратить многое, чего легко может не заметить неопытный глаз.

— Ну, Катарина, — объявил отец, снова подходя к постели, — тебе повезло: не у каждой больной бывает такой врач. Но, доктор, — добавил он, отводя Греслера к двери, — должен предупредить вас: люди мы небогатые. Конечно, девочка ездила в деревню, но ведь там она жила в гостях у Людмилы, как вы, наверно, изволили заметить. Мы платили только за билет туда и обратно.

Жена рассердилась на его болтовню и увела мужа в столовую. Она чувствовала, что Катарину пора оставить наедине с врачом.

Греслер наклонился над больной, погладил ее по щекам и голове, поцеловал в лоб и стал ее успокаивать, уверяя, что через несколько дней она будет совершенно здорова и сейчас же переедет к нему; что он вообще никогда больше не отпустит ее и будет с нею повсюду, куда бы ни закинула его судьба; что его неудержимо тянуло сюда; что она его дорогое дитя, его возлюбленная, его жена и что он любит ее, так любит, как никогда еще никого не любил. Но, даже видя ее радостную, слабую улыбку, он все-таки понимал, что его слова не проникают в глубь ее души, а кажутся ей только призрачным сном; что ему предстоят теперь дни, когда каждая секунда будет наполнена судорожным страхом за любимую женщину, попавшую в когти невидимого страшного врага, и что он должен приготовиться к тяжелой, отчаянной борьбе, борьбе, которая уже сейчас представляется ему бесполезной.

XVII

Через трое суток, которые Греслер почти без сна провел у постели больной, ни разу полностью не пришедшей в сознание, хмурым октябрьским вечером ее трепетная душа навеки угасла. А еще через два дня, в течение которых Греслер был целиком поглощен всем, что было связано с этим печальным событием, ее похоронили. Доктор шел за гробом, говорил с ее родственниками лишь о самом необходимом — несмотря на общее горе, они остались для него совершенно чужими.

Тупо стоял он перед могилой, когда в нее опускали гроб, а потом, ни с кем даже не простившись, ушел с кладбища и поехал прямо к себе на квартиру. До вечера он пролежал в кабинете на диване, забывшись тяжелым сном. Когда он встал, было уже темно. Он был одинок, так одинок, как никогда еще не был до сих пор — ни после смерти родителей, ни после самоубийства сестры. Жизнь его сразу стала пустой. Он вышел на улицу, не зная, куда себя деть, куда направить шаги. Ему ненавистны были люди, город, весь мир, его профессия, которая в конце концов только привела к гибели ту женщину, в которой ему, казалось, было суждено на склоне лет обрести свое последнее счастье. Что же оставалось у него в жизни? Единственным утешением, единственным результатом всего его существования было лишь то, что он мог теперь навсегда бросить эту профессию и, если захочется, прервать всякое общение с другими людьми.

На улицах было сыро, на лужайках городского сада, где он неожиданно для себя очутился, лежал беловатый туман. Греслер поднял глаза: по небу мчались клочья облаков. Он почувствовал вдруг, что устал — устал не только от бесцельного блуждания взад и вперед, но и от пребывания наедине с самим собой, которое разом стало для него невыносимым. Ему казалось немыслимым вернуться домой и провести бессонную ночь в тех самых комнатах, где он был так счастлив с Катариной. Он не в силах бесконечно, в одних и тех же унылых словах рассуждать с самим собой о своем горе, ни от кого не слыша ни отклика, ни участия, ни утешения. Ему стало ясно, что если он не хочет разрыдаться прямо здесь, в парке, завопить и послать небу проклятие, он должен сейчас же найти человека, с которым мог бы поделиться. Единственным таким человеком был его старый друг Белингер, и Греслер направился к нему. Он боялся не застать его дома, но ему повезло: когда доктор вошел в кабинет, адвокат в турецком халате, окутанный облаками табачного дыма, сидел за письменным столом, заваленным бумагами и книгами, и что-то писал.

— Ты опять здесь? — бросил он вместо приветствия. — И в такой поздний час! Что случилось?

Он посмотрел на часы. Было десять.

— Извини, пожалуйста, — хрипло выдавил Греслер. — Надеюсь, я не помешал.

— Пустяки. Садись. Хочешь сигару?

— Благодарю, — сказал Греслер, — сейчас курить не могу. Я еще даже не ужинал.

Белингер посмотрел на него, прищурив глаза.