— Вы тоже не бывали в Венеции? — спросил Казанова Марколину, сидевшую как раз против него и смотревшую поверх его плеча в густую темноту сада. Она молча покачала головой. И Казанова подумал: «Если бы только я мог показать тебе город, где я был молод! О, если бы ты была молода в одно время со мной…»

И у него родилась еще одна мысль, еще более безрассудная: «Не взять ли мне тебя сейчас с собой?» И в то время как все эти невысказанные мысли проносились в голове Казановы, он заговорил о городе своей молодости с легкостью, свойственной ему даже в минуты сильнейшего душевного волнения, — сначала так искусно и холодно, словно писал картину, но вскоре, непроизвольно взяв более теплый тон, обратился к истории своей собственной жизни и вдруг сам занял главное место в картине, и она только теперь ожила и засияла. Он рассказывал о своей матери, знаменитой актрисе, для которой великий Гольдони, ее поклонник, написал свою замечательную комедию «Воспитанница»; об унылых годах своего пребывания в пансионе скупого доктора Гоцци, о своей детской любви к маленькой дочери садовника, потом спутавшейся с лакеем, о своей первой проповеди, когда он стал молодым аббатом, после которой он нашел в сумке ризничего, кроме пожертвованных денег, еще несколько нежных записочек, о дерзких проказах в масках и без масок, совершенных им, вместе с другими такими же озорниками-товарищами, в переулках, в кабачках, в танцевальных и игорных залах Венеции в бытность его скрипачом в театре Сан-Самуэле. Но об этих дерзких, а порой и предосудительных проделках Казанова повествовал, не произнося ни единого непристойного слова, — напротив, даже как-то поэтически-просветленно, точно считаясь с присутствием детей, которые, как и все остальные, не исключая и Марколины, слушали его затаив дыхание. Но время шло, и Амалия отправила дочерей спать. На прощание Казанова нежно расцеловал всех троих, Терезину — так же, как и двух младших, и взял с них обещание, что вскоре они приедут к нему в Венецию вместе с родителями. Когда дети ушли, он, разумеется, стал меньше стесняться в выражениях, но обо всем рассказывал без малейшей двусмысленности, а главное, без малейшего тщеславия, и можно было скорее подумать, что слушаешь повесть о любви сентиментального простака, нежели опасного и необузданного соблазнителя и искателя приключений. Он рассказывал о чудесной незнакомке, которая целыми неделями разъезжала с ним, переодетая офицером, и однажды внезапно исчезла; о дочери занимавшегося сапожным ремеслом дворянина в Мадриде, которая — между двумя объятиями — всякий раз старалась обратить его в набожного католика; о прекрасной еврейке Лии в Турине, которая сидела на лошади лучше любой княгини; о невинной и прелестной Манон Баллетти, единственной женщине, на которой он чуть было не женился; о той безголосой певице в Варшаве, которую он освистал, после чего ему пришлось драться на дуэли с ее любовником, генералом Браницким, и бежать из Варшавы; о злой Шарпийон, так подло надсмеявшейся над ним в Лондоне; о поездке в бурную ночь, чуть было не стоившей ему жизни, по лагунам в Мурано к боготворимой им монахине; об игроке Кроче, который, проиграв в Спа целое состояние, со слезами на глазах простился с ним на большой дороге и пустился в путь в Петербург, как был — в шелковых чулках и в яблочного цвета бархатном камзоле, с бамбуковой тростью в руке. Он рассказывал об актрисах, певицах, модистках, графинях, танцовщицах, камеристках; об игроках, офицерах, князьях, посланниках, финансистах, музыкантах и авантюристах; и таким чудесным показалось ему охватившее его вновь очарование прошлого, таким полным было торжество блистательно прожитого, но безвозвратно минувшего, над жалким и призрачным настоящим, хвастливо выставляющим себя напоказ, что он уже собирался рассказать историю миловидной бледной девушки, поведавшей ему в сумраке церкви в Мантуе о своей несчастной любви, совсем не думая о том, что эта девушка, состарившаяся на шестнадцать лет и ставшая женой его друга Оливо, сидит против него здесь за столом; но тут грузными шагами в комнату вошла служанка и доложила, что карета стоит у ворот. Казанова немедленно поднялся и стал прощаться. Наделенный несравненным даром и во сне и наяву немедленно найтись, он обнял Оливо, который так растрогался, что не мог вымолвить ни слова, и еще раз сердечно пригласил навестить его в Венеции вместе с женой и детьми. Когда Казанова с таким же намерением приблизился к Амалии, она слегка отстранилась и лишь подала ему руку, которую он почтительно поцеловал. Когда он затем повернулся к Марколине, она сказала:

— Все, что вы нам рассказали сегодня вечером, и еще многое другое, — вы должны были бы записать, шевалье, так же, как вы описали свой побег из-под свинцовых крыш.

— Вы серьезно это думаете, Марколина? — спросил он с робостью молодого автора. Она улыбнулась с легкой насмешкой.

— Мне кажется, что такая книга могла бы оказаться гораздо занимательнее, чем ваш памфлет против Вольтера.

«Это, быть может, верно, — подумал Казанова, но ничего не сказал. — Как знать, не последую ли я когда-нибудь твоему совету? И тебе, Марколина, будет посвящена последняя глава». Эта внезапная мысль и — еще более — мысль о том, что наступающей ночью он переживет эту последнюю главу, зажгли его взгляд таким странным огнем, что Марколина отняла у него руку, поданную ему на прощание, еще прежде, чем он, склонившись, успел ее поцеловать. Ничем не проявив своего разочарования или, может быть, досады, Казанова двинулся к выходу, дав понять ему одному свойственным ясным и простым жестом, чтобы никто, даже Оливо, его не провожал.

Быстрым шагом прошел он каштановую аллею, дал золотой служанке, поставившей в карету его чемодан, сел и уехал.

Небо заволокло тучами. Когда деревня, где в маленьких оконцах там и сям еще мерцал огонек, осталась позади и в ночной тьме светил только подвешенный спереди к дышлу желтый фонарь, Казанова открыл стоявший у него в ногах чемодан, вынул плащ Лоренци и, накинув его на себя, осторожно разделся. Снятую одежду, башмаки и чулки он запер в чемодан и плотнее завернулся в плащ. Потом окликнул возницу:

— Эй, нам придется вернуться! Кучер досадливо обернулся.

— Я забыл в доме свои бумаги. Слышишь? Поворачивай обратно. — И, видя, что тот — худой, ворчливый старик с седой бородой — как будто колеблется, добавил: — Разумеется, я не требую этого бесплатно. Вот, возьми! — И Казанова сунул ему в руку дукат.

Возница кивнул головой, что-то проворчал и, без всякой надобности ударив кнутом по лошадям, повернул карету. Когда они опять проезжали через деревню, все дома были погружены в безмолвие и темноту. Проехав еще часть пути по большой дороге, кучер хотел свернуть на узкую, слегка поднимающуюся в гору дорогу к поместью Оливо.

— Стой! — крикнул Казанова. — Лучше не подъезжать так близко к дому, не то мы всех разбудим. Подожди здесь на углу. Я скоро вернусь… А если немного задержусь, то за каждый лишний час — дукат!

Теперь кучер уже смекнул, в чем дело; Казанова понял это по тому, как он кивнул головой. Казанова вышел из кареты и, вскоре скрывшись из виду, быстро прошел мимо запертых ворот вдоль стены до того места, где она поворачивала под прямым углом наверх, и там свернул на тропинку через виноградник, которую легко отыскал, так как дважды проходил по ней при свете дня. Он держался стены, не отклоняясь от нее даже тогда, когда она приблизительно на середине холма опять повернула под прямым углом. Теперь он шел по мягкому лугу в непроглядном мраке ночи, пристально всматриваясь в потемки, чтобы не пройти мимо садовой калитки. Он все время нащупывал рукой гладкую каменную ограду, пока не коснулся пальцами шершавого дерева калитки, после чего ему удалось различить очертания узкой двери. Быстро найдя замочную скважину, он всунул в нее ключ, отпер дверь, вошел в сад и запер ее за собой. По ту сторону лужайки перед ним в неправдоподобной дали стоял неправдоподобно высокий дом с башней. Он ненадолго остановился, чтобы осмотреться; ибо мрак, непроницаемый для всякого другого, был для Казановы лишь густыми сумерками. Вместо того чтобы идти дальше по аллее, где его босым ногам было больно ступать по гравию, он отважился свернуть на траву, заглушавшую звук его шагов. Ему казалось, будто он летит, так легка была его походка.