— Миша, — тихо сказал я. — Миша, брат. А оно само не пройдет как-нибудь?

— Я не брат, я сестра, — сказал Миша. — Поэтому не пройдет.

Миша решил уйти из дома в конце концов, и я ему в этом помог: я не мог не помочь родной сестре. Я украл у тети Гули немного денег (у мамы деньги я красть не мог, а тетя Гуля мне чужой человек, к тому же она Мишина мама, и если что, мне бы от нее не влетело совершенно — потому что я брал у нее деньги для родной дочери, это святое!), продал каким-то дуракам во дворе свой велосипед (все равно я вырос, понимал я, потом мне уже новый велосипед понадобится или сразу машина, взрослые люди ездят на машине, а не перепрыгивают с велосипеда на велосипед), помог Мише собрать рюкзак, который я для него купил на велосипедные деньги, отдал ему свой шарф и шапку — тетя Гуля приехала к нам летом, поэтому зимние вещи оставила на той, старой квартире, которая делится, а ведь Мише наверняка придется померзнуть зимой, понимал я, да и вообще, быстро ли он найдет жилье? Может быть, и нет.

Я провел Мишу на вокзал и помог ему купить билет, и пообещал забыть, куда этот билет, чтобы не выдать, если что. Миша посмотрел на меня очень внимательно и сказал: ты не понял, ты должен всерьез пообещать забыть, чтобы всерьез забыть. Я прислонился к стене вокзала, зажал уши кулаками и начал кричать: «Забываю, забываю, забываю, забываю!» — и, кажется, действительно начал всерьез забывать. Вокруг собрались люди, мне стало дико неудобно, потому что я даже не заметил, как они все здесь собрались, — когда только они успели? Что ты здесь делаешь? — спрашивали люди. Я не отвечал: я забыл. Ко мне подошел Миша, сказал: «Он со мной», вывел меня на улицу и начал бить по щекам.

— Ты кто? — спросил я.

— Я твоя сестра, — ответил Миша. — Ия только что опоздала на поезд.

Тогда мы решили, что Миша никуда не поедет, а просто будет жить где-нибудь в другом месте — раз с отъездом возникают такие серьезные проблемы. Мы сдали билет, накупили на вырученные деньги какой-то вокзальной разноцветной еды, немного погуляли в привокзальном парке, потом Мишу стало тошнить всей этой едой, я испугался и убежал.

Дома я сказал, что у меня был очень тяжелый день и что я лягу спать прямо сейчас, потому что мне дурно.

— Хорошо, тогда собаку пусть выгуляет Миша, — сказала тетя Гуля. — В конце концов, это и ее собака тоже. А то делает вид, что вообще тут ни при чем, живет на всем готовеньком.

Но Миша не выгуляла собаку, потому что Миши не было дома. Хищника и Чужого отпускать с собакой боялись, какие-то они были неадекватные (это замечал не только я). Поэтому с собакой пошла тетя Гуля — укутала шею маминым шарфом, потому что это был первый шарф, который она нашарила на верхней полке абсолютно ватной, отяжелевшей рукой. Она ушла и не вернулась, и наступила ночь, и папа вернулся с работы, и страшно на нас кричал: что вы им сказали? Что вы им сделали? Почему они ушли? Где моя собака, где моя собака?

Хищник и Чужой валялись на кровати, Чужой жевал Хищника, Хищник грыз Чужого, все в точности как в кино. Без матери они становились ну совершенно неуправляемыми — посмотреть на них, совершенно непонятно, кто из них поэт, кто из них художник, кто из них разучил недавно новое слово «ламинат», никто из них ничего, просто какой-то клубок челюстей, дурная наследственность.

— Дурная наследственность! — сказала мама. И добавила, что не будет с ними возиться чуть что.

Придется повозиться, понял я.

Папа устроил просто нечеловеческий скандал.

Что ты им сказала? Что они живут за наш счет? Хотя она отдает половину зарплаты — на еду, на хлеб, на электричество, честно все отдает.

Что ты сказала им? Одинокая женщина с ребенком, с девочкой этой несчастной, с собакой этой старой — куда они пойдут, к кому? У них тут никого нет! Куда они могли пойти? Что ты сказала? Что я им никто? Как я им никто? Она моя дочь, как я им никто?

Папа первый раз в жизни сказал, что Миша — его дочь, до этого он вообще этого как-то не осознавал. Маме от этого стало очень плохо, хотя она всегда, конечно, знала, что Миша — его дочь.

А почему ты тогда раньше не ходил, не навещал ее, эту самую дочь? Вообще жил, будто бы ее нет — она с тобой фактически только этим летом познакомилась, начала тараторить мама. В самом деле, ну вот почему ты не ходил с ней на выходных в зоопарк, в кино, не участвовал в воспитании, дочь же!

У нее был как бы отец, сказал папа. Я не хотел разрушать семью. Я и так им все разрушил. Я очень виноват перед ними — ушел.

Зачем папа ушел, я не совсем понимал — мне нравились и тетя Гуля, и Миша, в частности потому, что Миша был очень похож на тетю Гулю, хотя он совершенно был на нее непохож, он скорей на меня был похож, но я мальчик, а Миша — девочка. Хотя кто он теперь — уже и непонятно, с таким-то диагнозом, видимо, переходящее что-то, какая-то промежуточность, душная жуть. Я вспомнил, как убегал из вечереющего парка, оставив там бешено тошнящего (так, это правильное слово — тошнящего? Надо спросить у Чужого, он ведь разбирается в словах, несмотря на аутизм) Мишу, и мне стало неудобно и стыдно. Вначале Мишу бросил папа, потом Мишу бросил я, — действительно, я ужасно похож на своего отца. Во всяком случае, хорошо, что я это осознал достаточно рано.

Поэтому ты теперь заглаживаешь эту вину, и мы всю жизнь будем растить этих двоих детей, и они никогда не вырастут, сказала мама. Тут уж даже я почувствовал, как у меня из спины растет какое-то дерево — это был ужас, и я в этот ужас стремительно превращался.

Где моя собака? — спросил папа. Глаза его сверкали. Вложить бы в эти глаза нож — и он бы всех ими перерезал и развесил на березе.

Это не твоя собака, сказала мама, это ее собака.

Тут в дверь позвонили: это была тетя Гуля, она вернулась вместе с Лиличкой и Мишей. Они стояли в дверях мокрые, политые дождем, от Миши пахло блевотиной и отчаянием, у нее в руках был выпотрошенный, грязный, измочаленный рюкзак, который я для нее купил.

— Я почувствовала, что с дочкой что-то не так, поэтому пошла ее искать, — объяснила тетя Гуля. — Материнское сердце. Почувствовала: непорядок, какая-то дрянь, какая-то чушь, срочно надо спасти, найти, предотвратить. И я предотвратила. Даже не буду говорить что.

— Мишель, — объявил папа. — Я не хотел это тебе говорить. Но теперь скажу. Я — твой биологический отец. И я очень за тебя волновался.

Все жутко напряглись, потому что все были уверены, что папа знает, что Миша все знает. Оказывается, папа почему-то был уверен, что Миша считал этого белозубого Арама своим настоящим отцом и что от Миши скрывали правду, и теперь наступил этот момент, когда можно сказать эту правду.

Миша с тетей Гулей обнялись и начали плакать — видимо, они по дороге наконец-то поняли, как дороги, как близки друг другу мама и дочка, такие похожие, такие разные; к тому же они по дороге наверх решили не вызывать лифт, потому что в лифте было нассано, а Мишу все время тошнило, пошли пешком и встретили цыганку с пятого этажа, и она им что-то такое нагадала, мол, девочки вы мои девочки, давайте я вам правду скажу, милые мои, хорошие, судьбинушка у вас горькая, птички мои крошечные, оленяточки маленькие потерявшиеся, никуда вы друг от друга не убежите, а ведь пытались убежать, уехать, куда? Куда вам уезжать? И причитала, и шептала, всматриваясь в грязные ладони, и Лиличка отважилась даже и облаяла ее, так ей странно было слышать этот свистящий шепот, лишенный даже намека на жизнь, на запах, на живое человеческое тело, полное ароматов, контуров и очертаний.

И так они стояли обнявшись в коридоре и ревели в десять ручьев. Я захотел убежать в ванную (я знал, что мы с Мишей там уже не встретимся, — черт его знает отчего), но мне стало невыносимо стыдно, и мои нога приросли к полу — теперь я дерево, я не буду больше ходить, и поделом.