И почувствовал себя вновь молодым, будто не отдал своей мечте всех этих дней и ночей, будто ни седины, ни прострела под лопаткою… Ничего иного, только чистая радость. Сегодня. Вот сейчас.
Полковник надел шлем, пригладил усы, плотно обмотал горло белым, тонкой шерсти шарфом. Меховую куртку еще несколько дней назад упаковал — она уже дожидалась в корзине. Напоследок оглядел спальню — на столике в поливной кружке стоял букетик пурпурных с золотом цветов. «Ее чернобровцы», — подумал полковник. Вздохнул и вставил один, попышнее, в нагрудный карман. «Панна моя…» — прошептал беззвучно и вышел из дому.
Уже близился вечер, в тяжелых косых лучах солнца аэростат и сам напоминал диковинный цветок: темно-зеленая брезентовая обшивка корзины в черном, блестящем лаком ажурном переплете, а сверху, точно лепестки, — многократно сложенное белоснежное шитье панны Дарины — могучие паруса, крылья.
Полковник огляделся. За красной лентой и дальше, за колючей живой изгородью участка толпился народ. Лица были одинаково белые, плоские — так полковнику показалось. Явились не запылились. Ее вот только нет. Полковник сердито фыркнул, поправил без нужды усы и шагнул к корзине. Топилко спрыгнул через борт.
— Всё як у доктора в кабинете, — сказал он хрипло, обнял полковника и прижался к его щеке своею, перемазанной солидолом. — Держите, Ганнуся на дорожку дает…
Он сунул в руки Грыцюку глиняную четверть с домашней горилкой, обвязанную пергаментной бумажкой. Полковник негромко поблагодарил и забрался внутрь.
Почти тотчас же наружный мир перестал для него существовать: солнце катилось к закату, манивчане затаили дух, а он стоял, чуть расставив ноги, на светлой дубовой палубе своего летучего корабля, и это уже был целиком его мир: сладко пахнущие доски, черный лак, добрые канаты — пеньковые и стальные, крепкая ковка и сварка, надежное шитье и честный самолетный керосин. Полковник несколько раз глубоко вдохнул — самый воздух в машине был уже полон чудес и опьянял не хуже тройной домашней водки. Сквозь это великолепное чувство силы и радости до полковника, однако же, стали долетать звуки извне: манивчане согласным хором выкрикивали одно короткое слово, и полковник, разобрав его, несколько очнулся.
— Речь! Речь! Речь! — кричали люди.
Полковник взобрался на один из ящиков, покрепче ухватился за растяжку левой рукой. В правой он так и держал бутылку от Топилковой Ганны.
— Люди! — начал полковник и сбился, потому что собравшиеся замолчали и обратились в слух. Полковник смотрел на них и видел то чуб, то соломенную дамскую шляпку, то рыжие от табака усы, то чью-то руку с тремя кольцами на тонких пальцах… Глаз он не различал, но все смотрели на него. Откашлявшись, Грыцюк снова начал: — Люди! Соотечественники! Веками ученые мужи все спорили, что за явление такое сия Луна? Сколько догадок было — от смелых до нелепых! И вот нынче я, Гай Грыцюк из Манивцов, пользуясь расчетами лучших мировых умов и благодаря трудам своих рук и… и помощи добрых друзей, ну и вопреки шипению недругов, — тут в толпе зашумели и захмыкали, — собираюсь доподлинно все это узнать и проверить. Десять лет отдал я вычислениям и наблюдениям за нашим ясным месяцем, два года сооружал этот вот аэростат, много преград было преодолено, много трудов положено, а мечтал я об этом с детства. Теперь вот — лечу.
— Ура! — закричали собравшиеся. — Ура нашему полковникууу!!!
— Пан полковник, пан полковник… — Вперед, отчаянно пинаясь, выбрался Кузьма Гоношец, писатель заметок в «Ведомости Манивецкого края». — Для истории! Как зовется ваша дивная летающая машина?
«Дарина», — чуть было не вырвалось у полковника. Но нет, нельзя, ни славы в том бы не стало панне Дарине, да и себе удачи полковник не ждал бы от этого. Скорей бы все осталось позади… внизу…
— Так как же называется? — упорствовал Гоношец.
— Этот аэростат, — раздельно выговорил полковник, — этот аэростат я нарекаю… «Небесной уточкой»!
И, будто так и предназначалось, ударил по стальной растяжке топилковской сулеей. Глина глухо треснула, сильно запахло смородиновым листом. От свежего этого запаха полковник встряхнулся и стал искать, чем бы вытереть руки. «Ветошки я в углу… там… — долетел сдавленный голос Топилко; то ли механику было горько, что полковник летит один, то ли смородиновку было жалко до слез. — Пане Гаю, горелку… горелку на первых порах перекачивайте чуть-чуть, клапан новый, чуете меня?» — не унимался славный железнодорожник. Грыцюк отыскал его взглядом — бледного, мокроусого, кивнул: «Чую» — и достал из кармана спички.
Топилко зря волновался, горелку он отладил на совесть. Когда к запаху смородины примешалась, перебивая его, острая керосиновая струя, полковник снова ощутил себя как бы в молодости, и это было великолепно. Он столько раз садился за рычаги совершенно новых машин, и вот — еще одна, пожалуй что и понадежнее тех, давних; и точно так же манил предстоящий путь.
Уже никого и ничего не замечая, Грыцюк сел в пилотское кресло, специально оборудованное вблизи горелки, и сделал первую запись в бортовом журнале. Когда он дошел до стартовых параметров и приподнялся, чтобы записать положение регуляторов, «Небесную уточку» слегка качнуло.
Манивчане разразились криками. Совершенно не по-геройски морщась, полковник перегнулся через борт — да, несомненный клиренс. «Земля, прощай! В добрый путь!» — вспомнилось ему из детской сказки, и недрогнувшей рукою он отдал причальные концы.
Конечно, стараниями Кузьмы Гоношца было об отлете полковника Грыцюка понаписано немало в самом героическом духе, вроде того, что «он стоял на палубе аэростата, высокий и стройный». На самом деле полковнику было не до стояния на палубе: с самой первой минуты, как только «Уточка» расправила шелковые свои крыла, он тщательно записывал температуру воздуха, расход топлива, скорость и направление ветра, и только на двадцатой минуте — «полет нормальный» — заметил, что вокруг синий простор, привычный смолоду, а все Манивцы — да что там, весь округ можно окинуть одним взглядом. Однако «Уточке» предстояло подняться куда выше, нужно было задраить борта корзины, превратив ее в закрытую гондолу, но прежде полковник решил надеть куртку. Он откинул крышку рундука, и только крайняя теснота помешала ему как следует отпрянуть в изумлении.
В рундуке, свернувшись калачиком, укрытая его меховой курткой, спала панна Дарина.
Никакие слова, пожалуй, не смогут передать в достаточной мере произошедшее затем. Полковник тормошил домоправительницу, панна Дарина кротко улыбалась; полковник дергал себя за усы и клял на все корки неверного Топилку — без его ведома не обошлось, конечно же, в таком предательском деле, а панна клялась, что ни Топилко, ни Ганна знать ничего не знали, что она сама, все сама решила и сделала.
— Но как же вы могли, панна! — восклицал полковник. — Зачем же вы, чорт бы вас… ох, простите, зачем же вы так со мной поступили? Я ж бы…
— Вы ж бы меня и слушать не стали, пан полковник. А стыдиться мне нечего, в моих словах и неправды-то, если подумать, не было. Сказала, что уезжаю из Манивцов, а вы уж сами решили, что одна… А вышло, что с вами.
Полковник только сопел. Дыхание облачком вылетало из ноздрей.
— Вы… вы куртку-то наденьте, панна, — сердито сказал он. — Застудитесь, не хватало еще.
— Не застужусь, — отвечала панна Дарина. — У меня тут кожушок припасен.
Она подала полковнику его одежду, выбралась из рундука и облачилась в кожушок и в вязаную шапочку с наушниками.
— Ох и хитра вы, панно. Ох и хитра… Это ж надо такое… А вот знаете ли вы, что в вас, простите меня, конечно, но не меньше трех пудов весу… и что лишние эти три пуда аэростат мой не понесет? Я его на это не рассчитывал. Эх, панна, не видать мне из-за вашей глупой выходки Луны. — И полковник сердито стукнул по борту.
— Ну вы и не рассчитывали, — сказала панна ласково. — А я так хотела лететь… с вами… что сама и посчитала по вашим же тетрадкам. И от себя немного добавила.