Если во всем виновата я, выходит, Грета тронулась умом, и это будет наилучшим объяснением. Бр-р-р!
Брюс вел себя самым подозрительным образом, призывал нас к бунту, и, право слово, жаль, что он все время был на виду. А если бы он инвертировал Компенсатор до того, как влезть на стойку, мы бы наверняка заметили мигающий голубой огонек индикатора инвертора. Во всяком случае я заметила бы его, когда обернулась к Красоткам. Правда, Сид сказал, что ему не доводилось видеть индикатор в работе; он просто вычитал о нем в инструкции.
Однако Брюс мог спокойно наблюдать за всем со стороны, потому что у него была Лили, которая, как говорят наши мужчины, смотрела ему в рот.
Как будто все чисты. Стало быть, к нам в гости пожаловал некто посторонний (интересно, как он нашел Дверь без помощи Компенсатора?); быть может, он где-то прятался или вышел из Пучины. Глупости! Но все же Пучина беспокоила меня — серая пелена, рыхлая, вязкая, дрожащая…
«Подожди-ка, Грета, — сказала я себе, — подожди. И как ты до сих пор не сообразила?»
Брюс, возвышаясь на стойке, должен был видеть и Пучину, и Компенсатор, который от него ничто не загораживало.
Эрих — другое дело; он изображал из себя трибуна, защитника интересов народа и глядел большей частью в лицо Брюсу.
Но Брюс должен был видеть.
Демон — прежде всего актер, пускай даже он искренно верит в то, что произносит. И нет такого актера, который не заметил бы зрителя, что выходит из зала во время его коронного монолога…
Западный фронт
Стена огня продвинулась вперед.
Пригнувшись, вылезают из окопов
Солдаты — страх опустошил их лица.
Винтовки, скатки, ранцы — друг за
другом
Они встают нестройными рядами.
А на запястьях тикают часы.
— Пожалуйста, Лили, не надо.
— Надо, любимый.
— Лапушка, проснись. Что с тобой?
Я открыла глаза и улыбнулась Сидди. Брюс спорил о чем-то с Лили. Я позавидовала им и пожалела, что некому спасти меня от Переменчивого Мира.
Судя по всему, Лили одержала верх. С улыбкой она высвободилась из объятий Брюса. Тот отошел на несколько шагов. Надо отдать ему должное: он не стал пожимать плечами, как наверняка поступил бы каждый второй из мужчин в его положении, хотя видно было, что он нервничает. Впрочем, все мы чувствовали себя примерно одинаково.
Лили положила руку на подушку тахты, плотно сжала губы и огляделась по сторонам. Ее волосы перехватывала серая шелковая лента. В своем коротеньком платьице без талии она выглядела маленькой девочкой, не достигшей даже подросткового возраста, однако глубокий вырез опровергал первое впечатление.
Взгляд ее задержался на мне, и я догадалась, что нас ожидает. Почему-то женщины предпочитают плакаться в жилетку именно мне. И потом, в разгорающемся конфликте мы с Сидди занимали центристские позиции.
Глубоко вздохнув, Лили выставила вперед подбородок и воскликнула звонко:
— Нам, девушкам, часто приходилось просить, чтобы вновь прибывшие закрывали дверь, — она говорила с сильным британским акцентом. — Но теперь Дверь закрыта надежно.
Я поняла, что не ошиблась, и ощутила глухое раздражение. Знаю я эти штучки влюбленных — «Я не могу без тебя», «Я хочу быть с тобой». Ну да, а заодно оседлать другого, заморочить ему голову, чтобы не вздумал удрать. Ладно, начала она неплохо. Посмотрим, что будет дальше.
— Мой жених надеется, что мы сможем отворить Дверь. Я с ним не согласна. Он считает, что не стоит торопиться, что время пока работает на нас. Здесь мы с ним снова расходимся.
От бара послышался громкий смех. Наши милитаристы не замедлили с ответом. Эрих крикнул, довольно усмехаясь:
— Женщины учат нас уму-разуму! Где мы находимся? Или мы попали на собрание швейного кружка Сидни Лессингема?
Бо и Севенси, которые остановились на полпути между баром и тахтой, повернулись к Эриху. Сатиров на иллюстрациях к книгам обычно изображают добродушными, но у Севенси вид был достаточно угрожающий. Притопнув копытом, он бросил:
— Трепло базарное!
Да, грузчик, который обучал Севенси английскому, мог гордиться своим учеником. Эрих заткнулся, но губы его по-прежнему кривила усмешка.
Лили кивком поблагодарила сатира и прокашлялась. Я видела, что она над чем-то призадумалась. Лицо ее осунулось и постарело, словно она угодила в Ветер Перемен, которому как-то удалось просочиться к нам. На глазах у нее выступили слезы, а когда она наконец заговорила, голос ее звучал на полтона ниже, да и британский выговор уступил место американскому.
— Я не знаю, как вы восприняли Воскресение, потому что я здесь новенькая и терпеть не могу задавать вопросы, но для меня оно было сущим мучением. Жаль, что у меня не хватило смелости сказать Сузаку: «Я бы хотела остаться зомби. Пусть лучше мне снятся кошмары». Как бы то ни было, я приняла Воскресение, потому что усвоила, что невежливо отказываться, когда тебе что-то предлагают, и потому еще, что во мне сидит Демон, который без ума от жизни. Однако чувства мои не изменились и кошмары все так же изводят меня, разве что они стали правдоподобнее.
Внешне я превратилась в семнадцатилетнюю девочку — какая женщина не захочет омолодиться?
— но сознание мое было иным. Ведь я умерла в Нью-Йорке в 1929 году от болезни Брайта, а потом, ибо Перемена рассекла линию моей жизни, — в 1955, от той же болезни, в занятом нацистами Лондоне; правда, во второй раз все произошло не так быстро. Переменчивый Мир не избавил меня от этих воспоминаний; они постоянно со мной, а я-то по наивности рассчитывала, что их острота притупится.
Мне говорят: «Эй, красотка, ну-ка улыбнись!» или «Какое на тебе шикарное платье, крошка!», а я мысленно возвращаюсь в клинику Белльвью или в ту пропахшую джином палату в Степни, где заходится кашлем Филлис, или, на долю секунды, в Гламорган — вновь смотрю на римскую дорогу и хочу поскорее вырасти.
Я поглядела на Эриха, которому выпала похожая доля. Он уже не ухмылялся. Быть может, сходство судеб остудит его пыл? Ой, что-то мне сомнительно.
— Трижды все повторялось, — продолжала Лили.
— Я трижды влюблялась в молодого поэта, с которым даже не была знакома. Его называли «голосом молодого поколения». Я трижды лгала, чтобы меня записали в отряд Красного Креста и отправили во Францию, где воевал он. Я воображала, как подбираю его на поле боя, раненного, но не слишком серьезно, с окровавленным бинтом на голове, как зажигаю ему сигарету и улыбаюсь, а он и не догадывается о моих чувствах…
Но пулеметная очередь скосила его у Пашендале, и не понадобилось никаких бинтов, а семнадцатилетняя девушка решила возненавидеть весь мир, чего у нее не вышло, и научиться пить, в чем преуспела, хотя допиться до смерти — это надо уметь. Я сумела.
Потом прокричал петух. Я очнулась от смертных грез и увидела, что близится рассвет. Сильно пахло навозом. Я ощупала свои ноги, который, как я помнила, разнесло водянкой, ощупала — и поразилась.
В маленьком окошке виднелись верхушки деревьев. Я рассмотрела койки вокруг меня, на них, укрывшись одеялами, спали люди; на спинках коек висела одежда. Кто-то похрапывал. Снаружи раздался грохот; стекло в окошке задребезжало. Я вспомнила, что нахожусь в лагере Красного Креста за много, много миль от Пашендале и что Брюс Марчант погибнет сегодня на рассвете.
Он выпрыгнет из окопа, и наголо остриженный пулеметчик возьмет его на прицел и сразит короткой очередью. А я переживу его и умру в 1929 и 1955.
Я задыхалась от бессильного гнева, и тут заскрипели половицы — из полумрака вышел японец с женской прической. Лицо его было бледным, а брови иссиня-черными. На нем был розовый халат, перетянутый в талии черным поясом, к которому прицеплены были два самурайских клинка. В правой руке он сжимал диковинного вида серебристый пистолет. Он улыбнулся мне так, как улыбаются родственнику или возлюбленной, и сказал: «Voulez-vous vivre, mademoiselle?» Я изумленно уставилась на него. Тогда он покачал головой и проговорил: «Мисс жить, да, нет?»