Мысль совершила непоследовательный скачок с того, что внутри, на то, что снаружи. Почему у него такое некрасивое лицо? Даже не некрасивое, а… простое. Слишком простое, если так можно сказать. И эта уродливая оправа…
— Почему ты не избавишься от очков?
— Потому что контактных линз с такими диоптриями не существует.
— Я не об этом. Почему ты не избавишься от них насовсем? Как от всего остального.
— Не знаю… Привык, наверное. Они у меня почти с рождения. Кроме того, неизвестно, как это отразится на моем внутреннем зрении.
— Валер… — просительно начала я. — А расскажи, как ты это делаешь?
— Что?
— Ну, избавляешься от боли.
— Лучше сказать: отдаешь. Тебе правда интересно?
Я отчаянно зажмурила глаза.
— Тогда смотри. — Валера сел прямо, как всегда сидел в классе за последней партой. Лицо его приняло выражение полной сосредоточенности. — После того, как я взял на себя чужую боль — иногда ее очагов несколько, иногда всего один, как сейчас, — я собираю ее в одной точке. Боль перемещается, как кровь по сосудам, только медленнее, вот так… — Он показал указательным пальцем в то место на своем теле, к которому я всю ночь по настоянию мамы прикладывала теплую грелку, и медленно повел пальцем вверх. — Вот так, пока вся боль не соберется в определенной точке, вот здесь. — Палец остановился на лбу, посередине, чуть выше линии бровей.
— У меня там болело, когда было воспаление среднего уха, — вспомнила я.
— Помню. Не отвлекай! — недовольно отмахнулся Валера. — Только у меня в этом месте не среднее ухо, а, скорее, средний глаз. Он открывается сам, когда завершается концентрация, накопление боли, и мне достаточно посмотреть им на кого-нибудь, чтобы отдать накопленное ему. Вот так.
Я испугалась, что Валера сейчас обернется ко мне, посмотрит на меня зло прищуренным третьим глазом и все вернется опять. Но он встал с дивана и подошел к окну, где последние полчаса тщетно билась о стекло большая и злая, как всегда бывает в августе, черная муха. Под пристальным взглядом Валеры муха перестала жужжать, словно подбитый бомбардировщик, спикировала на подоконник и поползла куда-то.
— Вот и ты такая же, — обернувшись от окна, сказал Валера. — Приземленная.
— Слушай, — сказала я. — А ты никогда не пробовал делиться болью с человеком?
К моему удивлению, Валерий смутился.
— Пробовал, — признался он. — Один раз, в пятом классе. У меня тогда был чудовищный насморк, а Пашка Степанцов ходил гордый, как первый индюк в космосе, оттого, что его голос собирались записывать для радио…
— Помню!
Я рассмеялась — это действительно было смешно. То «пвеквасное далеко» мне, боюсь, не забыть никогда.
— Зато потом я провожал его к стоматологу. Ворвался в кабинет, сел в соседнее кресло и взял за руку. А потом все думал, куда бы, кому бы отдать такое счастье. Но у них там все было стерильно, никаких насекомых, поэтому теперь у меня во рту одна чужая пломба.
— И больше ты никогда не экспериментировал на людях?
— Больше никогда.
— А у того, что ты делаешь, есть какое-нибудь название.
— Наверное. Может быть, сочувствие?
— Валер… — сказала я, немного стыдясь собственных интонаций. — Мама последнее время замучила своими жалобами… Может быть, ты зайдешь к нам сегодня вечером?
— А он хороший мальчик, — заметила мама уже после Валериного ухода. — Почему ты не познакомила нас раньше?
— Не представлялось возможности, — ответила я.
На самом деле я знакомила их раз семь, просто у моей мамы удивительно избирательная память.
— Такой серьезный, — продолжила она начатую мысль. — Даже с женщинами старше себя здоровается за руку. И совсем не страшный. Я имею в виду, внешне. Только эти очки…
— У него с детства плохое зрение, мама.
— Очень жаль… — рассеянно произнесла она, думая уже о другом. — Почему-то я сегодня чувствую себя необыкновенно легко. Никакой тяжести, представляешь? — Она приблизила губы к моему уху, горячо и щекотно зашептала: — Знаешь, мне даже хочется снова немного потанцевать!
Она, как прежде, легко вспорхнула с кушетки и прошлась маленьким вихрем по кухне, выполнила несколько фуэте, широко вздымая полы теплого домашнего халата, прежде чем уперлась в мойку.
Неожиданно возмутилась:
— Надо же, вконец обнаглели! Средь бела дня!
По кафельной стене от мойки медленно ковылял большой коричневый таракан.
Мама быстро стянула с ноги шлепанец, привычно занесла для праведного шлепка и вдруг остановилась, раздумывая. Неуверенно позвала:
— Эль, убей ты. У меня, представляешь, рука не поднимается. Он так хромает… совсем как я.
Поправила упавшие на лицо волосы, натянула шлепанец, сказала:
— Этот Валера… Передай ему, чтобы заходил к нам еще. Сейчас нечасто встретишь такого серьезного мальчика.
— Хорошо, мама, обязательно передам, — пообещала я.
Валера пришел к нам еще раз. Как участковый врач, закрывающий больничный.
Мы как раз сидели за столом, я разливала по чашкам кипяток с заваркой, а мама разрезала свой фирменный «Наполеон» на шестнадцать частей, когда по телевизору прошла первая информация о взрыве. Еще без особых подробностей, почти без видеоряда, только холодное, суровое и торжественное, как у Родины-матери с плаката, лицо дикторши теленовостей, ее широко распахнутые глаза и слишком быстрая речь, из которой трудно что-либо понять. Ухо улавливало обрывки фраз про количество жертв на восемнадцать ноль-ноль московского времени… из них тяжелораненых… уточняется… Показывали только голого по пояс мужчину, охотно дающего интервью, и бьющуюся в истерике женщину, которая все порывалась бежать туда, в дым и ужас, откуда выползали — или их выносили — обгоревшие обезумевшие люди, где осталась ее семилетняя дочь, но женщину туда не пускали.
Валера встал из-за стола, прямой и бледный, задел головой люстру и, сказав: «Я сейчас», скрылся в прихожей.
— Куда вы, Валерий? — крикнула мама, не отрываясь от телевизора. — Сейчас по второму каналу должен быть экстренный выпуск, И торт ждет…
— Я сейчас, — повторил Валера буднично, словно собрался выйти в киоск рядом с домом, купить пачку печенья к чаю. Он не захлопнул дверь и не стал дожидаться лифта, так что я еще долго слышала громыхание его шагов, удаляющихся вниз по лестнице.
А через час вышел расширенный блок новостей. Та же дикторша, но с немного оттаявшим лицом, сообщила, что по уточненным данным… значительно меньше первоначальной оценки… наверное, вызвано паникой первых минут… всего… по словам… их состояние в данный момент не внушает опасения… И на экране снова размахивал руками мужчина, потерявший свою рубашку, и рыдала, не стесняясь телекамер, женщина, только теперь — от счастья, прижимая к груди улыбающуюся светловолосую девочку в сильно обгорелом на спине комбинезоне.
Я нашла его только поздно вечером, в скверике, вдали от эпицентра событий. Он сидел на скамейке, откинувшись на спинку и вытянув вперед свои бесконечные ноги. Совсем один — почему-то это сразу бросилось в глаза и вызвало внутреннее раздражение, — никого не было рядом с ним и никому не было дела до него. Даже пьяному бомжу, который прикорнул на траве, не в силах преодолеть десятка метров, отделяющих его от скамейки.
Лицо Валеры бледнело в сумерках, как невзошедшая луна. Воротник и рукава рубашки были в чем-то испачканы. Капли на щеках — сначала мне показалось, что это слезы, но такие же капли блестели у него на лбу. Не сразу я обратила внимание на основную несообразность в облике Валеры — кажется, впервые в жизни я видела его без очков.
— Тебе плохо? — спросила я и снова ощутила, как земля уходит из-под ног — как в тот момент, когда на телеэкране копна роскошных, нереальных белоснежных волос струилась по черной, местами еще дымящейся ткани. Это была его реплика.
Я быстро опустилась рядом на скамейку.
Валера открыл глаза, незнакомые без очков. Ответил медленно, как будто подбирал слова: