На трибуне с этими призывами явно были согласны, потому что президент, а вслед за ним и остальные государственные мужи энергично махали демонстрантам руками.
На Красную площадь между тем вступила новая колонна. Над головами демонстрантов красных стягов не было, одна из женщин несла серебристого двуглавого орла, другая — портрет последнего российского царя, Николая Второго, бородатый мужчина в берете высоко держал трехцветный флаг и размахивал им во все стороны. В этой колонне несли иные транспаранты: «Долой КПСС!», «Партия — источник наших бед и нищеты!», «КГБ — к ответу!»
Этой колонне и этим транспарантам-призывам с трибуны тоже улыбались и махали, и удивленный Рябченко не выдержал, толкнул Валентину локтем:
— Во! Видала? Бордель какой!
— Без нас разберутся, — отмахнулась Валентина. — А по мне, так пусть бы это подольше продолжалось.
— Это зачем? — не понял Рябченко.
— А затем… — не стала она объяснять своему прапорщику прописные истины: любая крепкая власть тут же кинется наводить порядок в экономике. — Ты вот что, Анатолий, поговорить с тобой хочу.
— Поговори со мною, ма-а-а-ма-а-а… — дурашливо и пьяно пропел он, но вдруг оборвал песню на полуслове, теперь уже не таясь, достал из-за серванта бутылку, отхлебнул прямо из горлышка.
— Да погоди ты! — прикрикнула на него Валентина. — Чего глушишь? Кто тебе не дает? Сели бы по-людски за стол, выпили. Праздник все же!
— Какой это праздник! — Рябченко бутылкой показывал на телевизор. — Сейчас эти, которые «Долой…», повернутся на тех, кто «Да здравствует…». Конец Советской власти пришел, Валентина. Конец! Скоро Гонтарю твоему козырять буду. А может, тюремному надзирателю. И скорей всего. Затянула ты меня, Долматова, заманила.
И снова загорланил, откинувшись к спинке дивана:
— Да хватит орать! — рассерчала Валентина и стукнула Анатолия ладонью по плечу, стала отнимать у него бутылку. Но Рябченко не отдавал, оттолкнул ее руки, сделал это с сердцем, со зверским лицом.
— Прельстился я, Валентина, добром твоим, «Жигулями». И ты сама, конечно, ничего… А! Теперь один выход — признаваться идти. Глядишь, меньше дадут.
Валентина помертвела. Смотрела на Анатолия с ужасом, расширившимися глазами. Но тут же взяла себя в руки, спросила игриво, как бы между прочим, не придавая особого значения словам подвыпившего мужа.
— И куда ж ты собрался идти, Толик?
— В милицию, куда ж еще! — он глянул на бутылку — сколько там еще осталось? — Добровольное признание и помощь следствию снизят наказание…
— И что, так вот на меня и заявишь? Приняла тебя, откормила, одела-обула и — получила. Спасибо тебе, муженек!
— Одела-раздела, обула-разула, — бормотал он себе под нос. — Я и сам работаю. Вон, пристрой твой вещами забил, роту одеть можно… А ты мне тут голову морочишь…
— Да на черта мне это нужно, что ты натаскал со своей армии?! — закричала Валентина. — Разве сравнить с тем, что я… — она вдруг осеклась, сменила тон. Села поближе, заглядывала Анатолию в глаза, ластилась: — Ну, Толик, ну что ты так пугаешь? Зачем? Что я тебе плохого сделала?… Или что-то случилось, да? Так ты скажи, не мучь себя и меня. В две головы мы что-нибудь путное придумаем. Или у Михаила Борисовича спросим. Он мужик умный…
— Пошла ты, со своим Михаилом Борисовичем! — заорал вне себя Анатолий и швырнул пустую почти бутылку на пол, на ковер. — Если б не эта лысая образина… «Умный»! — передразнил он Валентину. — Еще какой умный! Нас с тобой вокруг пальца обвел, жизнь мне такую создал, хоть в петлю!… А я не хочу в петлю, я жить хочу! Поняла?
— Да живи, кто тебе мешает! — она отодвинулась, встала.
— Ты! Ты! И шайка твоя! — кричал Анатолий. — Сволочь! Жулики! Я все равно пойду после праздников в милицию, заявлю. Пусть судят. Но и та образина не отвертится, ему тоже сидеть, попомни мои слова!
Рябченко еще несколько минут побуйствовал, поорал, пригрозив каким-то майором Таранчуком, а потом улегся на диване, свернувшись калачиком, и через мгновение захрапел.
А в Москве, на Красной площади, кипели политические страсти…
Валентина подошла, выключила телевизор. Разговор с мужем не то что испортил ей настроение, расстроил, а просто испугал. Бог ты мой! А что, если правда, Анатолий пойдет в милицию и заявит? Что тогда делать?
Она стояла перед спящим мужем, смотрела на красное, пьяное его лицо, на шевелящиеся во сне мокрые губы, на вздрагивающие ресницы. Совсем недавно она любовалась ими — они у Анатолия длинные и густые, у какого еще мужика увидишь такие чудные ресницы?! — а теперь весь вид Анатолия вызывал в ней чуть ли но отвращение. И этому «кузнечику» доверила она святая святых! Вот дура-то! Ну ладно, посмотрим. Что-то, конечно, надо предпринимать. Хочет она этого или не хочет, но придется все рассказывать Семену, а может и Гонтарю. Угрозы Анатолия — вещь серьезная, они касаются не только ее, но и всех остальных. А угрозы, судя по всему, могут и осуществиться. Анатолий не раз уже говорил ей об этом; надо полагать, он часто думает о явке с повинной, а что у трезвого на уме, то у пьяного на языке.
— Едва дождавшись окончания праздничных дней, Валентина позвонила Сапрыкину, в гараж. Женщина на том конце провода сказала, что он где-то во дворе, там его надо искать, и Долматова бросила все дела, поехала к нему.
Семена она нашла у машины, отозвала в сторону. Торопливо, сбивчиво, постоянно оглядываясь, рассказала подельнику-компаньону о напряженных своих отношениях с Рябченко (она так и сказала: Рябченко, язык у нее не повернулся назвать мужа по имени), о его угрозе. Пыталась она говорить с ним и тогда, когда он был трезвым, но безрезультатно.
Сапрыкин слушал, по-бычьи нагнув голову, желваки буграми вздулись у него на скулах. Ожег Валентину свирепым взглядом — она даже отшатнулась, столько в нем было ненависти.
— Говорил я тебе: прапорщик твой беду приведет. Сбылось! Сучья душа! Ну ладно, прапор, ладно!
Валентина порядком струхнула — в желтых глазах Сапрыкина она вдруг прочитала приговор Анатолию. Схватила Семена за руки, просительно заглядывала ему в лицо, убеждала мертвеющим языком:
— Сеня, может, он так, спьяну! Может, он языком только болтает, а заявить на самого себя… как можно?! Что же он — идиот, что ли? Он давно мне об этом толкует, а однако не сделал же ничего. Потрепал языком и забыл.
— Сегодня потрепал, завтра, а послезавтра скажет! — мрачно рубил Сапрыкин ладонью. — Если уж задумал — сделает. Я эту породу людей знаю. А ты представляешь, что значит для меня его «явка с повинной»? — Сапрыкин матерно, длинно выругался. — Да и для тебя тоже? Ты думаешь, что следователи не зададут мне вопросы: на какие такие средства я огромный дом построил? «Волгу» купил? На свои сто шестьдесят рэ, что ли? Вот на этой колымаге заработал?! — он пнул баллон КамАЗа. — На мусоре?! Да кто поверит? И запомни, Валентина: если твой прапорщик начнет говорить, он про все скажет. И как отходы ко мне возил и сколько лет, и в каких количествах… он все скажет! А следователи посчитают и ахнут. Потому как много мы с тобой утащили с завода, Валентина, много! И статья в уголовном кодексе называется «Хищение в особо крупных размерах». И положена за нее высшая мера наказания. А на кой хрен мне из-за твоего придурка под пулю идти, а? Да и тебе самой? Ты что, не подумала об этом?
У Валентины перехватило горло.
— Сеня… Да ты что говоришь?! Какая «высшая мера»?
— Да обыкновенная. Что ты дурочкой прикидываешься? Спасибо своему вояке скажи, поблагодари сегодня же. Он-то хитрый, он, может, пятнадцатью годами отделается. Потому как сам пришел, добровольно. И станет помогать следствию, это как пить дать. То есть на нас с тобой грехи вешать. Чтоб себя, «невинного», выгородить. И окажемся мы с тобой стрелочниками. Поняла?