— А фамилия его как?

— Фамилия? — Николай поскреб пятерней нечесаную голову. — Чудная какая-то фамилия, вроде как и нерусская. Он называл, да я запамятовал… Какой-то еще камень есть, из него бусы бабам делают…

— Янтарь, что ли?

— Во-во, похожая! Только не совсем «янтарь», а чудок измененная… Вроде как… ну вот собаки гончие бегают — как называется?

— Гон! — сказал Сергей и глянул на Костю: так, что ли?

— Во! Я и говорю, — обрадовался Николай. — Чудок от гончих собак фамилия, а чудок — от камней, что бусы мастерят.

— Вы нам какие-то ребусы задаете, — не выдержал Костя, — Может… Гонтарь?

— Точно! — Николай обрадованно замотал головой, — Гонтарь. Называл Михал Борисыч, да я… Вот дурья голова!

— Спасибо, Николай! Вы нам очень помогли. До свидания!

— Дай вам бог здоровья, робяты. Дай бог!…

Глава двадцать седьмая

Октябрьские праздники Валентина с Анатолием провели дома. И сами никуда не пошли, и к себе никого не позвали — но хотелось. На душе было тревожно, невесело. Много случилось в последнее время разных событий, многое они пережили, передумали. Валентина еще взбадривала себя и мужа, пыталась шутить, а Анатолий ходил мрачный, злой и ежедневно являлся со службы в крепком подпитии. Он ничего не сказал ей о хищении оружия, о том, что и сам участвовал в этом преступлении. Признание его ничего бы ему не дало, не облегчило душу и сердце, а только бы, пожалуй, еще больше вызвало со стороны Валентины насмешек и осуждения. Он понимал, что рано или поздно следователи доберутся до истины. Раз взялись за дело чекисты и работники военной прокуратуры, то ходить ему на свободе недолго.

Рябченко все чаще задумывался о той жизни, которую он вел с Валентиной, все отчетливее сознавал, что попал как кур в ощип. Ничто его сейчас уже не радовало — ни просторный и теплый дом, набитый всяческим добром, ни новенькие «Жигули» в гараже, ни сытная еда и деньги без счета. Он хорошо теперь разобрался, как зарабатывались эти деньги, откуда у жены такой достаток, чем все это кончится. Да, поначалу он отнесся ко всему и легкомысленно, и безответственно — пачки денег так легко и просто сыпались и в его карман, и он какое-то время чувствовал себя «человеком», а точнее — независимым и довольно состоятельным дельцом. Валентина носила золотишко с завода, он отвозил отходы Семену Сапрыкину, потихоньку продавал. Так жить, наверное, можно было бы всю жизнь, и если бы не эти мордовороты Гонтаря…

«Вляпался ты по самые уши в дерьмо, вляпался, — вязко размышлял Анатолий, тупо глядя на экран цветного телевизора, где вот-вот должен был начаться парад военной техники. — Жулики эти так просто из рук не выпустят, от них по доброй воле не уйдешь. Да и как повернулось-то: сначала в «покупатели» слитков напросились, а точнее сказать, навязались, причем нагло. Теперь принудили меня оружие красть, а завтра что? Прикажут людей убивать? А что, с них станет. Тот же Гонтарь, он ни перед чем не остановится. Скажет: надо, Толя! Во имя «революции», во имя победы наших идей. Помнишь, мы говорили с тобой на эту тему, и ты наши взгляды разделял. Ну вот, а теперь бери в руки «свой» автомат — и вперед! На коммунистов, на тех, кто не согласен с нами, не поддерживает, мешает. Только так ты окончательно докажешь верность делу, за которое взялся вместе с женой…»

Анатолий зло покосился на Валентину, которая в этот момент прошла по комнате, подумал, что как бы он хорошо чувствовал себя дома, среди своих дочек, рядом пусть и со сварливой, но все ж таки честно живущей Татьяной. Она хоть и продавец, но принципов придерживалась очень твердых — руки всякими там обвесами-обсчетами не марала. Жили они, конечно, скромно, чего там, но зато спокойно. Разве он так вот переживал, ломал голову над тем, что будет завтра? Татьяна, наоборот, говорила ему не раз: «Толя, не таскай из части ничего, не нужно. У нас две девчонки. Подумай, что я буду делать с ними, если с тобой что случится…»

Татьяна как в воду глядела. Пришла беда — отворяй ворота. Но куда теперь пойдешь, кому пожалуешься? Друзей у него закадычных нет, а собутыльников — полно. Те же прапорщики, коллеги, прознали, что Рябченко не скупится, угощает, ну и потянулись к нему на склад… А что с этими собутыльниками, разве будешь откровенничать? Тем более что все в полку внают о краже оружия с его склада. Избави боже намекнуть кому, довериться. Завтра же будет известно начальству, послезавтра — следователю. Уж лучше самому пойти и признаться…

«Пойти и признаться?!» — Анатолий даже вздрогнул от этой, обжегшей его душу, мысли и, вскочив, принялся расхаживать по комнате. Да он с ума сошел! На самого себя заявить! Тогда ведь придется и о Валентине рассказывать, и о Семене, и о Гонтаре с его шайкой. А кто же ему простит? Никто. В уголовном мире свои законы, он уже наслышан о них; его, Рябченко, везде достанут.

Нет-нет, так не годится. Если и идти к кому, так это к Татьяне, к бывшей жене. Пасть в ноги, попросить прощения и предложить ей как можно быстрее уехать из этого проклятого города. Трудности будут по службе, потому что у него контракт с армией, надо дослужить еще год. Но год — это все же какой-то конкретный, определенный срок, есть чего ждать и на что надеяться. А чего он дождется здесь, у Валентины?…

— Тюрьмы, — сказал Рябченко вслух, и Валентина тут же заглянула в комнату (она что-то жарила на кухне). Спросила удивленно:

— Ты что-то сказал, Толик?

— Да это телевизор вон болтает, — ответил он, не поворачивая головы, а Валентина какое-то время не уходила — голос мужа она ведь отчетливо слышали! Ну ладно, не хочет разговаривать — не надо. Да и что с пьяного возьмешь? Сидит, бормочет…

В самом деле, и сегодня, седьмого ноября, Анатолий с утра уже крепко похмелился, думал, что мысли-«скакуны» оставят его в покое, но водка лишь разбудила его фантазию и обострила чувства. Он не очень-то ждал и праздничного обеда — а Валентина обещала что-то «необыкновенно вкусное», — потихоньку потягивал из бутылки, которая стояла у него в потайном месте, за сервантом. Валентина и раз, и другой строго глянула на него, искала бутылку, но не нашла. Да и некогда ей было искать: на кухне кипело у нее несколько кастрюль, а в духовке тушилось мясо. И все же, обеспокоенная, она выбрала минуту, села рядом с Анатолием на диван, сделала вид, что смотрит телевизор, что ей интересно, как везут по Красной площади ракеты, ползут какие-то зеленые машины. Анатолий же смотрел на парад отсутствующим взглядом. Странное чувство пришло к нему в эти минуты: он не ощущал себя военным человеком, уже не ощущал. Смотрел на ракеты и бронетранспортеры, на сидящих в боевых машинах солдат и прапорщиков, смотрел на красивые, четкие «коробки» офицеров, печатающих по брусчатке дружный шаг, и думал о них отстраненно, с каким-то непонятным для себя раздражением и завистью; «Ишь, вояки вышагивают…»

Гремела музыка духового оркестра, мужской голос рассказывал о той или иной «коробке», которая проходила в этот момент мимо трибуны Мавзолея; потом показывали и саму трибуну, руководителей страны, а больше всех — президента. Он улыбался, махал рукой, что-то говорил стоящим рядом с ним членам правительства, и те согласно кивали шляпами и тоже улыбались.

«Начальству чего не жить? — размышлял Анатолий. — Стоит себе на трибуне, машет…»

Он понимал, что не прав, что у этих людей, на трибуне, проблем и забот побольше, чем у него, начальника склада одного из армейских полков, но он соотнес сиюминутные свои терзания с бодрым, праздничным видом руководителей страны, и именно это его задело, царапнуло по нервам.

Валентина вскочила, сбегала на кухню, что-то там переставила, перелила, погремела кастрюлями и сковородками, снова пришла. Показывали уже гражданских, колонны москвичей; смотреть вроде бы было нечего, глаз за много лет привык к таким картинам: несли и везли громадные транспаранты, на которых были уже привычные слова: «Слава КПСС!», «Партия — единственная консолидирующая сила нашего общества!», «Дело Ленина будет жить в веках!», «Октябрь — жив!» Потом пошли призывы покрепче: «Призовем к ответу тех, кто раскачивает наш государственный корабль!», «Руки прочь от КГБ!», «Не дадим в обиду нашу армию-защитницу!»