Сохранить бы все стадо, да телят вырастить, да в отел еще новых принять. Пригнать бы в колхоз скот целым, упитанным. Ахнут оставшиеся: «Здравствуйте пожалуйста! Откуда? А уж мы тут печалились, думали, что уже и кости ваши волки давно обглодали…»

Эти мечты вовсе отогнали сон. Колхозницы заспорили: перевозить ли сено отсюда в овраг или не тревожить стогов, оставить его тут до снега, до легких зимних дорог. Хозяйственные разговоры затянулись за полночь, и женщины уснули уже перед рассветом.

А утром, когда заморосивший на заре дождик прохладным своим дыханием разбудил женщин, появилась Муся и от незнакомых этих людей узнала тяжелую весть. Но лишь когда над свежей могилой уже поднялся рыжий холмик и влага, капавшая с ветвей высокой сосны, покрыла песок прихотливым тисненым узором, девушка по-настоящему поняла всю глубину утраты, поняла, кого она лишилась, почувствовала себя беспомощной, одинокой, крупные слезы беззвучно побежали наконец по ее загорелым, шелушащимся щекам.

— Поплачьте, поплачьте, милая, слезой любое горе исходит, — говорила Мусе Матрена Никитична, и в ее черных с поволокой глазах тоже блеснула влага.

Остальные женщины со скупой деревенской чинностью вытирали слезинки кончиками головных платков.

Муся посматривала на них, стараясь понять, с кем столкнула ее судьба. Особенно поразил девушку коренастый пожилой мужчина в старой, порыжевшей, потрескавшейся кожанке. Он стоял у могилы вытянувшись, как солдат на часах, держа кожаную фуражку в согнутой левой руке.

— Кто вы, товарищи? Партизаны? Да? — спросила Муся.

Ее впечатление, что эти неизвестные ей люди, так участливо разделившие ее горе, чем-то отличались от тех, кого до сих пор встречала она, бредя по тылам немецкой армии, укреплялось, вырастало в уверенность. Это была не внешняя, а внутренняя, незаметная для глаза и в то же время очень ощутительная разница. Сама еще хорошенько не зная почему, Муся после долгих недель постоянной звериной настороженности чувствовала себя среди этих людей хорошо и легко, точно уже перешла линию фронта и очутилась на свободной, неоккупированной земле.

— Вы партизаны? Правда?

— Коровьи партизаны, — отозвалась полная, грудастая женщина с румяными, как клюква, щеками. — Подойниками воюем…

— И чего ты, Варька, болтаешь, сама не знаешь! — перебила ее маленькая, сухощавая, ядовитого вида старушка. — У девоньки этакое горе, а ты зубы скалишь… Колхозницы мы, милая. С вашего же району колхозницы… А это вон Матрена Рубцова, Матрена Никитична. Слыхала о ней, наверное, чай рядом живешь, а она у нас громкая, товарищ Рубцова-то…

Вот тут-то, еще раз взглянув на пригожее, умное лицо своей новой знакомой, Муся наконец вспомнила, что незадолго перед самой войной увидела она в журнале кинохроники, как эта статная красавица, в белом халате, похожем на докторский, водила по каким-то длинным помещениям, где стояли сытые пятнистые коровы, экскурсию крестьян и агрономов из соседней, только что присоединившейся к Советскому Союзу прибалтийской республики.

— А как вы сюда попали? Что вы здесь делаете?

— У здешнего лешего трудодни зарабатываем, — усмехнулась Варвара Сайкина.

Историю лесного табора Муся узнала от Матрены Никитичны уже по пути в лагерь. Женщины шли тесной стайкой, говорили что-то совсем обычное о найденном сене, о том, чем заменить отруби в телячьих рационах, о каких-то коровьих болезнях с неведомыми Мусе названиями, и вид у них был будничный, деловой, как будто двигались они не дремучим лесом в глубоком вражеском тылу, а в летнюю страду возвращались вечером с поля. И девушка наслаждалась тем, что после стольких скитаний случай свел ее с этими людьми.

Должно быть, оттого, что разрядилось наконец постоянное нервное напряжение, Муся почувствовала вдруг, как она устала. Она еле волочила ноги и мечтала поскорее добраться до места, лечь и заснуть — заснуть, ничего не остерегаясь, заснуть среди своих.

Девушка плохо помнила, как они дошли. Только серые, прямые, пушистые, как лисьи хвосты, дымы, вставшие вдруг перед ней по краям затененного деревьями оврага, запали почему-то в память. Не успела она удивиться, что люди здесь не боятся жечь дымные костры, как послышался лай собак, и целая стая их, сопровождаемая мелкой ребятней, вырвалась из-за деревьев, с шумом покатилась за лошадью и таратайкой, в которой ехал хромой человек в кожанке. И, почувствовав себя совсем дома, Муся присела под деревом, чтобы завязать шнурок на ботинке. Она не заметила, как прилегла на мягком, сыроватом, отдававшем лесной прелью мху, и больше уже ничего не видела, не слышала ни в этот, ни на следующий день.

8

Проснулась Муся только на третьи сутки в полдень — проснулась бодрая, с легкой, отдохнувшей душой. Где она? Жаркие солнечные лучи, бившие в узкий ходок, освещали в глубине землянки небольшой портрет Сталина, укрепленный на стене. На столе в банке из-под консервов стояли голубые крупные лесные колокольцы, казалось еще хранившие влагу в своих узорчатых раструбах. Девушка вспомнила: «Я — у своих!» Некоторое время она лежала неподвижно, со счастливым сознанием, что наконец-то окончился ее тяжелый и опасный путь, что уже не нужно настораживаться при каждом шорохе.

А снаружи вместе с мягким шепотом сосновых вершин, к которому ее ухо уже так привыкло, что воспринимало его как тишину, доносились самые обыденные, но такие дорогие ей теперь звуки колхозного полдня: ленивое мычанье сытых коров, озабоченное блеянье овец, звон подойников, ритмичный стук молотка, отбивающего косу, и гулкие удары топора, повторяемые звонким эхом.

Под потолком землянки гудела большая синяя муха.

Муся неподвижно лежала на застланных хвоей нарах. Сердце билось от радостного ожидания, грудь жадно вдыхала жилые запахи землянки. Девушке подумалось, что вот так должна, наверное, чувствовать себя рыба, полежавшая на песке и возвращенная волной прибоя обратно в родную стихию.

Вдруг она услышала приглушенный детский шепот:

— Глядит! Проснулась!

— Иришка, беги скажи мамане!

По ступенькам ходка быстро протопали легкие ножки. Потом совсем уж тоненький третий голосок спросил:

— Тетенька, ты верно проснулась?

Только тут поняла Муся, что «тетенька» — это она и есть. Ей стало весело. Она пружинисто села на своем лежаке. Ребята, как вспугнутые синицы, шарахнулись в противоположный угол землянки. Оттуда, из полутьмы, смотрели на Мусю две пары продолговатых, черных с поволокой детских глаз, очень напоминавших глаза ее новой знакомой.

— Тетя, вы больше спать не станете? — спросил, осторожно выходя из угла, худенький смуглый мальчик лет семи.

— А что? Тебя как зовут?

— Володя. Мать велела вам, как проснетесь, садиться есть.

Володя хозяйственно снял полотенце, закрывавшее что-то на столе, и перед Мусей оказались миска с желтым варенцом, котелок молока и маленький ломтик хлеба. Она жадно принялась за еду. Девочка, которую звали Зоя, тоже вышла теперь из своего угла. Она была упитанная, розовая, походила на морковку-каротельку.

— Ты теперь у нас жить будешь? — осведомилась Зоя. — Тетя, а верно, ты клад нашла?

Наслаждаясь едой, Муся с опаской подумала, что даже вон малыши и те уже знают о существовании ценностей. Но сейчас же отогнала зародившееся в ней опасение: ведь здесь все — свои! Зачем от них что-нибудь скрывать!

По земляным ступенькам снова затопали босые ножки. Вслед за быстрой Иришкой, отличавшейся от сестры и брата своей курносой, некрасивой, густо поперченной веснушками рожицей и белизной волос, туго заплетенных в две тоненькие косички, спустилась в землянку сама Рубцова.

— Разбудили они вас, бесстыдники… Ведь говорила же им! — произнесла она своим звучным грудным голосом. — Да уж и верно пора. Ох, и спали же вы! Даже не слышали, как мы вас сюда перенесли… Гляжу на вас — спит, хоть из пушек пали. Как это вы в дороге груз-то свой не проспали?

Муся хотела было сказать, что за время блуждания по лесам она ни разу как следует не выспалась. Но, вспомнив все, только прижалась к Матрене Никитичне и, зарыв лицо у нее на груди, заплакала шумно, по-детски.