— Что вы тут рассматриваете? Эту красивую травку? Да?

— Красивую травку.

Николай усмехнулся, поймал звеневшего в воздухе комара, осторожно положил в прозрачную и, по-видимому, клейкую каплю в центре листка. Сразу же реснички дрогнули, зашевелились, стали загибаться внутрь. Комар еще бился в клейкой массе, сучил длинными ножками, но реснички крепко держали его, листок свертывался, точно сжимался в кулачок. Все было кончено.

— Как интересно! Что это? — спросила девушка, присаживаясь рядом.

Николай нахмурился и отодвинулся.

— Красивая травка, — повторил он, пытливо смотря на девушку. — Это природа дает нам урок бдительности: не верить красивым… травкам.

Нет, девушка не опустила глаза. В них, широко распахнутых, чистых, лучащихся, увидел он живой интерес — и только.

— Трава ловит комаров? Не понимаю.

— Это росянка. Хищное растение. Хватает доверчивых дураков из мира насекомых и питается их соками, — холодно ответил Николай, стараясь настроить себя на враждебный лад: «Чего она пристает? Уставилась своими глазищами!»

Он уселся на кочку и тут заметил, что его тесная куртка расстегнута, из-за потертого сукна видна открытая грудь. Краснея, партизан хотел застегнуть пуговицы, но их не оказалось: незаметно все поотрывались. Начхоз не смог подобрать ему немецкую форму по росту. Волей-неволей пришлось напялить эту узкую куртку и прямо на голое тело.

Чуть усмехнувшись одними глазами, девушка вскочила, порылась в своем мешке и вернулась, неся горстку пуговиц и иголку с длинным хвостом нитки.

— Снимайте! — скомандовала она.

Николай покраснел еще гуще.

— У меня там ничего нет, — еле слышно проговорил он.

— Ладно. Можно и так.

Девушка опустилась на колени, придвинулась к Николаю и стала ловко пришивать пуговицу. Пальцы быстрой руки иногда касались его шеи или щеки, и от этих легких прикосновений он вздрагивал, точно с кончиков их слетали колючие электрические искры.

Пришив пуговицу, девушка наклонилась, чтобы перекусить нитку. Дыхание ее коснулось лица Николая. Он весь напрягся, одеревенел, боясь пошевельнуться.

— Муся, осторожней, сердце ему не пришей, — заметила старшая.

Щелкнув ниткой, девушка отодвинулась, нахмурив выгоревшие брови, довольно оглядела свою работу и вдруг озорно засмеялась:

— Не беспокойтесь, Матрена Никитична! У него и сердца-то нет…

Легко вскочив, девушка убежала к подруге и что-то зашептала ей.

От костра уже несло густым духом белых грибов, похлюпывавших в котелке.

— Эх, беда, маслица шматочка нет! Я бы такую поджарку сотворил… — вздохнул Кузьмич, щурясь на огонь и бросая в котелок соль.

— А у нас дома их в сметане томили. Зальют сметаной — они в ней пыхтят, пыхтят и такие вкусные получаются… — мечтательно сказала девушка, наматывая остаток нитки на иголку, которую она приладила за лацканом своей куртки.

— Это далеко ль — у вас? Где ж это по такому манеру с боровиками расправляются? — будто невзначай спросил Кузьмич, весь, казалось, поглощенный возней у костра.

И тут младшая назвала город, находившийся далеко на западе, город, где, как знал Николай, действительно говорили цокающим говорком.

Кузьмич вскочил и, потрясая маленькими, сухонькими кулачками перед носом девушки, торжественно закричал:

— А, попалась! А что утром говорила? Ну? Когда врала — тогда или сейчас? Говори! Кому служишь? Немцам? Ну, отвечай, отвечай, подлая!

Николай попробовал его утихомирить, но Кузьмич накинулся и на товарища:

— Отойди, Никола-угодник! Раскис, как гриб-шляпяк. Ну, кто прав? Ты лучше Кузьмича слушай, Кузьмич не подведет… — Он снова обратился к девушке: — А ты чего отворачиваешься? Ты что фашисту продала? Гляди на меня, подлая, и отвечай! Родину ты продала, вот что! Вот развернусь да как дам по бесстыжим глазам… овчарка немецкая!

Но тут поднялась и старшая. Она спокойно отряхнула с юбки грибные очистки и тем ровным, уверенным голосом, каким сильные характером жены успокаивают вздорных мужей, сказала, глядя на старика сверху вниз:

— Ты что расшумелся? Со снохой, что ли, говоришь? Тебе кто дал право допрашивать, ты кто такой? Сказано: веди к командиру — веди. Побежим — стреляй… А то разошелся!..

Грибы ели молча, стараясь не смотреть друг на друга.

Старшая хозяйски собрала посуду, взвалила на плечи свой тяжелый мешок и с тем же спокойствием сказала:

— Пошли, что ли. А то этот и вовсе на людей кидаться станет. Одурел от своего табачища.

И опять они шли тихим лесом.

10

Новая обмолвка девушки не давала Николаю покоя: «Зачем они лгут, путают? Неужели все-таки лазутчицы?»

Назойливо перебивая эти тревожные размышления, снова и снова звучали в его ушах слова, слышанные в последнюю ночь там, дома, в депо, и потому, должно быть, особенно дорогие: «Средь шумного бала, случайно, в тревоге мирской суеты, тебя я увидел, но тайна твои покрывала черты…» Ничего себе бал! И тайна скверная. Ведь, главное, лжет она с таким искренним видом. А для чего? К чему?… А с другой стороны, сам-то он, повстречайся вот так в лесу с незнакомыми вооруженными людьми, да еще одетыми в немецкое обмундирование, разве сказал бы правду?

Но этот проклятый мешок!

Чтобы отвлечься, Николай начал тихонько напевать. Звонкий девичий смех послышался в торжественной тишине леса. «Это, конечно, она… «…и смех твой печальный и звонкий…» Какой, к черту, печальный! Над кем это она?»

— У вас слуха вот ни на столечко! — Девушка обернулась к Николаю и, давясь от смеха, показала кончик мизинца. — Вам, наверное, в детстве медведь на ухо наступил, правда?

— Я не Козловский, для меня слух не обязателен, — не очень удачно отпарировал озадаченный партизан.

— Бить фашистскую сволочь и без слуху можно, а Никола у нас на такой случай — спец наипервейший, — пришел ему на помощь Кузьмич. — Он вашего брата, фашиста…

И тут произошло нечто совершенно неожиданное. Девушка бросилась к старику, вцепилась ему в лацканы пиджака, прежде чем он успел остеречься, и затрясла так, что материя затрещала, а голова Кузьмина стала мотаться, как у тряпочной куклы.

— Что ты сказал?… Ты что такое сказал?… Как ты смеешь, скверный старикашка!..

Смущенный Кузьмич попытался оторвать цепкие руки, но не тут-то было.

— Какие вы тогда партизаны? Вы тогда знаешь кто?…

— Отцепись… букса несмазанная! — отбивался от нее Кузьмич.

— Маша, брось ты его, старое трепло! Пошли! Там командир разберется, выпишет ему трудодней… он уже заработал!

Николай втайне был рад происшествию. «Как она расходилась! Нет, так притворяться нельзя. Горячая голова, и как смела — на вооруженного с кулаками… Ничего не боится…»

— Пошли, пошли, путь не близкий, — примирительно торопил он.

И снова они шли еле заметными охотничьими тропами. Лес то мельчал, переходил в болото, то снова выстраивался сплошной стеной, могучий, вековой, заваленный буреломом. Только хруст веток под ногами, жадный крик соек, дравшихся под дубом из-за палого желудя, да скрипучий стрекот сорочьей стаи, то догонявшей путников, то отстававшей от них, нарушали густую тишину.

Тропа вывела на заброшенные лесоразработки. Еще недавно все здесь, должно быть, было полно деятельного стука топоров, напряженного звона электрических пил, человеческих голосов и шипящего свиста падающих сосен.

Это было большое механизированное хозяйство. Вдоль деревянных дорог выстроились высокие штабели готовых бревен, желтые кубы пересохших дров. Как трупы на поле брани, валялись вырубленные, но не разделанные сосны с пожелтевшей, осыпавшейся хвоей. Из зарослей дударника и иван-да-марьи виднелась покрасневшая от дождей туша брошенного локомобиля, и подле него — уже вовсе заросший травой электрический мотор. Ржавели свернувшиеся штопором оборванные провода. Вдалеке, в кустах, как уснувший слон, стоял высокий трелевочный трактор, груженный очищенными от коры бревнами, которые уже посерели от дождей Лес, словно мстя за свои поверженные деревья, спешил закрыть человеческие следы и тропы травами, кустарником, бархатистым мхом.