Увлекшись мытьем, Николай не заметил, как день быстро менялся. Солнце по-прежнему еще сияло, но большая черная с седоватой гривой туча торопливо надвинулась с севера, из-за щетки горелого леса. Ветер рванул, засвистел, закружил шелестящий пепел и пеструю листву, взвихрил и поднял все это над озером, а потом сразу опал, и на взволнованной поверхности воды испуганно запрыгали тысячи пестрых кружочков. Заметив, что палый лист льнет к ногам, Николай оторвался от мытья и осмотрелся. Ветер предостерегающе дохнул ему в лицо запахом снега. Партизан торопливо окунулся. Уже не чувствуя радостных токов горячей крови, ощущая только противную зябкую дрожь, он начал торопливо напяливать белье. А кругом все быстро темнело, гасли буйные расцветки леса на острове. Целые стаи листьев, порхая и крутясь, неслись над головой, липли к взлохмаченной воде. Потом вдруг зашелестело, и Николай, едва успевший натянуть рубашку, почувствовал тонкие уколы снежной крупки, замелькавшей в воздухе. Она летела на землю густыми вихрящимися облаками.

Кое-как одевшись, партизан побежал вдоль узкого песчаного пляжа, стремясь унять зябкую дрожь. Он бегал, пока снова не запульсировали во всем теле горячие токи крови, пока опять не ощутил в себе веселый подъем сил. Как-то сразу спала метель, исчезла свинцовая сумрачность, в воздухе посветлело, на вновь поголубевшем небе вспыхнуло солнце.

Но пейзаж уже резко изменился за эти несколько минут. Озеро, забросанное палой листвой, походило на пестрый ковер. К побледневшим осенним краскам ощутимо примешивалась еще одна — холодная, сверкающая, белая. Снежная крупка мягкими подушками лежала на траве, на ветках хвойных деревьев. Только кусты прибрежного ивняка, оттененные ватной опушкой, стали еще зеленей. Все посветлело, но прежний грустноватый осенний уют исчез из леса.

А в небе вслед за тяжелой, свинцовой, с седыми космами по краям тучей уже тянул продолговатый треугольник журавлиного косяка. Крылья птиц сверкали на мрачном фоне уходившей метели.

И опять нахлынула на партизана тоска.

Николай вернулся в лагерь, когда снежок уже стаял, всё кругом: и трава, и деревья, и серые пирамиды шалашей, и знаменитый пень со своими березками — все сверкало.

Муся и Толя накинулись на своего друга:

— Наконец-то! Ну где ты бродишь? Нужно ж идти, мы давно уже уложились.

В самом деле, возле пня Николай увидел мешки, плотно и прочно упакованные хозяйственным Толей. Под мокрой плащ-палаткой вырисовывались автоматы. Стараясь не выдать радости, партизан испытующе взглянул на своего маленького друга, на девушку.

— Муся, а как нога? — спросил он.

Вместо ответа девушка пробежалась по мокрой поляне, потом легко, как коза, вскочила на пень, спрыгнула с него. Вот тут-то Николай не сдержал своей радости. Он схватил Мусю подмышки и, оторвав от земли, закружил ее по поляне:

— Ты молодец, Муська! Ах, какой молодец!

— Пожалуйста, без глупостей, пусти! Слышишь, пусти, медведь! — сердилась девушка, беспомощно болтая в воздухе ногами.

Но Николай продолжал ее крутить, пока она не сменила гнев на милость и не улыбнулась. Тогда он бережно усадил ее на пенек, смяв обе березки, и оглядел товарищей счастливыми глазами:

— Ребята, здорово вы меня надули! — И, подмигнув Толе, добавил: — Елки-палки!

Николай облапил и расцеловал маленького партизана, подступил было и к Мусе, но та, сердито сдвинув брови, густо вспыхнула, точно ягодным соком облилась.

— Но, но, без глупостей, пожалуйста! — проворчала Муся, бережно выпрямляя березки, примятые на пеньке. — Совсем с ума сошел, чуть не поломал такие славные деревца… Ну ничего, растите себе, этот медведь завтра уйдет отсюда…

9

Трогаться в путь решили с рассветом и потому, поужинав, засветло забрались в шалаши. Свернувшись клубочком и прижавшись к своему большому другу, Толя сразу уснул. Николай тоже добросовестно закрыл глаза и постарался дышать глубоко и ровно. Но сна не было, в голове мелькали мысли о завтрашнем дне. Наконец-то в путь!

А там месяц, в крайнем случае полтора, и они — у своих. Как-то живут сейчас советские люди там, за линией фронта? И где он сейчас, фронт? Ведь столько дней они не читали сводки… Может быть, Советская Армия уже наступает? Движется им навстречу? Может быть, не так далеко до нее идти?

Думалось Николаю, что, не случись война, сидел бы он сейчас в светлой институтской аудитории, слушал бы лекции, читал интересные книги, работал в биологическом кабинете, ставил опыты, помогал профессору экспериментировать. «Профессора, книги, биологический кабинет — ах, как это теперь далеко!.. А как здорово было! И главное, даже никто и не замечал всей прелести и полноты свободной, социалистической жизни, как сильный, здоровый человек не замечает обычно красоты и мощи своего тела… Неужели эти мерзавцы смеют думать, что мы все это уступим, что им удастся дать истории задний ход?… Глупцы, глупцы!.. Но сколько они уж сожгли, вытоптали, изгадили, сколько пролито крови!..»

Перед глазами Николая вдруг явственно вырисовываются ободранные, израненные клены и за ними страшная пустота — там, где стоял маленький деревянный железновский домик; проплывает платформа последнего эшелона, и на ней согбенная фигура матери, уставившей куда-то под ноги тупой, невидящий взгляд; руины вокзала, и в них, как в декорациях, худенькая маленькая телефонистка, и все вокруг нее забрызгано кровью…

Чувствуя, что ему от гнева трудно уже дышать, партизан осторожно, чтобы не разбудить Толю, повертывается на другой бок. Теперь, когда под утро бывали уже крепкие заморозки, партизаны на ночь поверх плащ-палаток, которыми они накрывались, накладывали для тепла еловые лапки. В шалаше стоял запах свежей хвои. Он напоминал Николаю о детстве, о новогодней ночи, которая всегда торжественно отмечалась в семье машиниста-наставника, о богатом праздничном столе, об отце с длинными расчесанными и нафабренными по случаю праздника усами, о матери, сияющей и радостной, проворно носящей из кухни новогодние яства, о громкоголосых братьях, о веселом, хмельном шуме, всегда наполнявшем в этот день чистенький домик, где в углу комнаты, которую по-старинному звали светелкой, стояла большая, пестро украшенная елка.

Интересно, понравилась бы Муся его старикам? Николай живо представил себе, как является он на семейное новогоднее торжество вместе с девушкой; с любопытством смотрят на нее мать, отец задумчиво разглаживает усы, вежливо покашливает сосед Карпов, неизменный почетный гость Железновых… Как все это далеко!..

Холодный свет луны, проникая в ходок шалаша, серебрит тонкие кристаллики инея, уже посолившего еловые ветви. «Наверное, холодно сейчас Мусе?… Интересно, какой-то она была до войны?»

Чувствуя, что сон окончательно ушел, Николай тихонько выбирается из-под плащ-палатки, получше укутывает маленького партизана, набрасывает на него еловые лапки и тихо вылезает из шалаша. Заиндевелая трава точно курится голубоватым светом и хрустит под ногами. Тоненькая, стройная березка, возвышающаяся над шалашом, задумчиво покачивает длинными космами. Потяжелевший от инея лист срывается с ее ветвей при каждом прикосновении острого, пронзительного ветерка. Кажется, что деревце ознобно вздрагивает. Может быть, одеяло съехало, и девушка вот так же вздрагивает там, у себя в шалаше? Озабоченный партизан тихо приближается к Мусиному жилью, заглядывает в него.

Когда глаз привыкает к темноте, он видит девушку. Она зябко съежилась под одеялом. Николай осторожно стаскивает с себя ватную куртку и, оставшись в одном свитере, покрывает девушку с головой. Он делает это очень осторожно, но вдруг чувствует, как маленькая сильная рука крепко берет его руку.

— Не надо, мне тепло.

— Ты не спишь?

— Нет. Никак не могу уснуть, все думаю.

— О чем?

— Так, обо всем… О тебе вот тоже…

Они говорят шепотом, и это как-то сближает их. Осмелев, Николай делает попытку забраться в шалаш, но сам он так велик, что голова его раздвигает жерди, и вдруг все рушится. Откуда-то из-под путаницы ветвей и палок он слышит приглушенный, но очень задорный смех.