Потом отец Бенекитты объявил о ее помолвке с отчаянно гордым бароном, чья привлекательность измерялась акрами его виноградников. Бенекитта согласилась на брак с удовольствием – при условии, что Домаос будет назначен на должность постоянного иллюстратора в той местности, куда она поедет. Разрываемый между страстью и благоразумием, он все же нашел в себе силы отказаться от такой чести. Он не мог продолжать убивать людей или накладывать на них чары, если они вдруг увидят не то, что надо, – а у будущего мужа Бенекитты были очень зоркие глаза. Но даже не глаза, а большой опыт барона Филиппа до'Джебатта по части женщин послужил уничтожению планов Домаоса. Барон был действительно весьма опытен, и три предыдущих жены почти не принимались во внимание – барон предпочитал девственниц и не мог ошибиться на сей счет, оказавшись с девушкой в постели, – а Бенекитта девственницей не была. На следующее утро после свадьбы барон ворвался в покои Великого герцога в Палассо Веррада и разорвал в мелкие клочья еще не просохшее “Венчание”.

Союз был расторгнут. Бенекитту отослали в один из самых строгих и отдаленных монастырей Тайра-Вирте.

– Надеюсь, она научится там смирению, поскольку ее поведение переходит все границы! – заявила разгневанная мать.

Домаос был в ужасе и несколько дней с бешеной скоростью рисовал автопортрет, пока наконец до Великого герцога не дошло, в какой степени “дружбы” состояла его дочь с иллюстратором. Домаоса арестовали в полночь, в цепях отвели к границе и навсегда запретили ему ступать на землю Тайра-Вирте.

Одна только мысль о годах, которые за этим последовали, повергала его в дрожь. То ли дело путешествовать от одного двора до другого, рисуя там “Венчание”, тут “Рождение”, “Завещание” или “Запись”! Посланник – это почетный гость, драгоценный дар Тайра-Вирте и, между прочим, хорошо оплачиваемый. Но бродячего художника без рекомендаций все избегали. Домаос влачил жалкое существование в гхийасских и нипалийских городах, где любой, кто мог с помощью линейки провести прямую линию, становился местным архивариусом и где никто не мог оценить, что к ним приехал иллюстратор Грихальва – пусть даже опозоренный. Конкуренция за каждый заказ была огромной, а плата – нищенской. В присутствии молодых девиц за ним внимательно наблюдали – впрочем, это, пожалуй, было излишним, поскольку скандал стал широко известен. Такая работа могла лишь унизить человека, дважды достигавшего вершины в своей профессии.

За двадцать один год ему и мельком не удалось увидеть одного Грихальва. Они были драгоценным товаром и никогда не путешествовали без вооруженной охраны, и невозможно было подстеречь никого из них на дороге. Таким образом он был отрезан не только от своей страны, но и от другой жизни, не похожей на его нынешнее убогое существование.

Наконец, уже в почтенном возрасте пятидесяти трех лет, страдая от отчаяния и всевозможных недугов, он написал письмо сыну Бенетто, Великому герцогу Бенетго II. Ответ привезли двое Грихальва и санкта, искусная в медицине: Домаосу было позволено вернуться домой умирать.

Что до Бенекитгы – ее простили много лет назад. Отец слишком любил ее, чтобы не простить, хотя по настоянию Великой герцогини он все же продержал свою дочь в монастыре девять долгих лет. Но в 1162 году Бенетто пребывал в хорошем настроении – его наследник как раз женился на немыслимо богатой Веррадии до'Таглиси – и поэтому согласился наконец снизойти к мольбам графа Долмо до'Альва и освободить Бенекитту. Граф, неспособный, как в свое время Домаос, сопротивляться ее чарам, был влюблен в нее с детства. Именно их “Венчание” и было изображено на картине; брак этот, впрочем, не помешал ей впоследствии флиртовать со всеми и каждым. В тридцать лет она была так же пленительна, как и в девятнадцать.

Матра эй Фильхо, подумал он, покачав головой. Этой картине уже почти сто лет, он не видел Бенекитту с их последней безумной ночи, она уже лет сорок как мертва, а он все еще испытывает желание. Потрясающая женщина!

Нет, он все-таки видел ее. Она навестила Домаоса в Палассо Грихальва, где он умирал, чтобы сказать, будто она его, представьте себе, прощает. Какое смирение!

Странно, что до сегодняшнего дня он не вспоминал об этом визите. Тогда он опять так ослабел, что едва хватило сил смешать краски и написать портрет, чтобы заполучить Ренсио Грихальва, шестнадцатилетнего долговязого увальня, некрасивого и бездарного. В этом теле он спокойно прожил еще двадцать лет.

Но больше никаких Ренсио! Он уже точно знает, что ему нужно, и на этот раз спокойно, не торопясь сделает правильный выбор. Пора ему вновь стать Верховным иллюстратором, так как его особенно тревожат последние пополнения Галиерры, типичные для современного стиля. Жуткая, полуграмотная мазня, тошнотворно сентиментальная, палитра состоит в основном из бледно-розовых и мятно-зеленых тонов, от которых зубы болят. Нет, надо стать Верховным иллюстратором, пока этот упадок художественного вкуса не стал необратимым.

Он пошел дальше, глядя на скучнейшие картины, раздражаясь при мысли о скором неизбежном финале. Так надоело балансировать на грани. Мальчик должен быть юным, чтобы обеспечить ему долгие годы в новом теле, но достаточно взрослым, чтобы конфирматтио доказала его Дар. Он должен быть талантливым и хорошо обученным, чтобы продемонстрировать зрелое мастерство, но не должен иметь слишком яркой индивидуальности стиля, иначе превращение в гения может показаться не правдоподобным. Каждый раз приходится так долго приспосабливаться, так долго, иногда годами, скрывать свой истинный талант, пока можно будет объяснить его зрелостью. А сколько занятий приходится каждый раз терпеть, занятий с треклятыми муалимами, которые не в состоянии отличить пурпур от лилового, розу от рододендрона, как много надо хитрости и лицемерия, чтобы уважать их! Номмо Чиева до'Орро, иногда просто невероятно тяжело.

И он на долгие годы забывал, зачем это было нужно.

Из-за Сааведры. Ради того дня, когда он наконец освободит ее и она будет принадлежать ему. Осознала ли она свою ошибку? Эйха, он может подождать. Потому что есть еще и другая причина, и иногда, в минуты полной откровенности с самим собой, он понимал, что эта причина важнее, чем даже любовь.

Он написал пять, десять тысяч картин. Но оставались ненаписанными еще тысячи и тысячи. Его Дар не должен быть утрачен, пока он не реализует его полностью. Он сам поймет, когда создаст абсолютно совершенное творение, тот единственный шедевр, который оправдает все, что он сделал во имя и посредством своей Крови Иллюстратора.

Но не сейчас. Несмотря на все неудобства, связанные с переменой жизни, несмотря на неизбежную старость и неизменный страх не найти нужного тела, та великая картина все еще ждет его. Она станет кульминацией всех его жизней, его истинным бессмертием.

Сааведра тоже ждет его, ждет внутри портрета, о котором он в юности думал, что ничего лучшего ему уже не создать. Каким глупцом он был тогда! Стоит лишь взглянуть на картины, написанные им за последние три века. Как она изумится, как зарыдает от радости, когда увидит его последний шедевр и поймет наконец, что любовь не может сравниться с величием его гения, его Даром!

Столетия научили его этому. Он начал понимать себя, сознавать ту ревность, которая послужила причиной всему этому. Он уже забыл, как выглядел Алехандро, но все еще видел перед собой Сааведру – как она смотрела на его работу, и в глазах ее была любовь к этой красоте и к нему, ее создателю. Он ошибся, приняв Алехандро за своего соперника. Это совсем другое. Ее любовь к Алехандро была лишь зовом плоти, настоящее чувство вызывало в ней только его мастерство. Герцог до'Веррада когда-то держал в объятиях ее тело, но вся глубина ее души навеки принадлежит ему, Сарио.

Он медленно шел мимо посредственных картин в золотых рамах, мимо редких шедевров и думал, когда же он освободит ее. Скоро ли? Может, в этой жизни? Или в следующей, когда он снова будет молод? Эйха, нет. Нет, до тех пор, пока он не напишет то гениальное произведение, которое станет его подарком, символом любви к ней, окончательно даст ему право претендовать на ее душу.