И тут она его ударила. Оставила на щеке кровавый след ладони и ногтей.
Он не пытался остановить кровь, не ощупывал ссадины. Сел перед ней, скорчился (как слуга, как проситель) и ухмыльнулся.
– Ты такая же, как и я.
– Чудовище, – прошептала она, и в его глазах вспыхнули злые искорки.
– Одаренный, – процедил он. – Ни больше ни меньше. Другой. И ты другая. Но между нами разницы нет. Разница лишь в том, что я узнал от Иль-Адиба, что нашел в Кита'абе…
– Бассда! – воскликнула она. – Бассда, с меня хватит! – Она пошатнулась, схватилась за стул, опустилась на колено. – Кто бы ты ни был, я не такая, как ты. Ни малейшего сходства. И не будет… Никогда.
Он встал, шагнул к ней, и она снова испугалась. Но он схватил ее вовсе не для того, чтобы до крови рассадить ножом пальцы, и не для того, чтобы показать царапину на ключице. Он толкнул ее к стене, прижал, распластал. Сааведра не подозревала, что он так силен.
– Ведра, сейчас я тебя не люблю, – сказал он, дыша ей в лицо. – Нисколечко. Но мы одинаковы, мы связаны крепко-накрепко, наша Луса до'Орро – одна на двоих…
Она вырывалась, мотала головой, но его рот неуклонно, безжалостно приближался и наконец коснулся капельки пота на ее верхней губе. И в поцелуе не было ни любви, ни желания, – только одержимость, только кипящая ярость художника, который сделал ставку на упрямство, высокомерие и чуждую компордотту. Который возмечтал вылепить из себя нечто иное, чем все, нечто большее. Любой ценой…
Даже ценой жизни Раймона. Даже ценой верности Сааведры.
Потом он ее отпустил. Со смехом отступил на шаг и даже не пытался увернуться, когда она плюнула ему в лицо.
– Граццо, – сказал он. – Граццо мейа, номмо Матра эй Фильхо.
Она плюнула под ноги, оттолкнулась от стены и, шатаясь, дрожа, пошла к двери. Ноги вдруг подкосились, и она вцепилась в косяк. Прическа рассыпалась, волосы упали на лицо. В прорехе на блузе виднелся след мужского ногтя, который не прикоснулся к ее телу, а только к окровавленной картине.
– Мы одинаковы, – сказал Сарио. Она бросилась бежать. От него. От себя.
Сарио нахмурился. Она не удосужилась затворить за собой дверь, а то, чем он хотел заняться, требовало секретности. Он встал и почувствовал жжение на лице и вспомнил, что по щеке прошлись ее ногти. Кровь. Да, кровь была нужна – но не его, а Сааведры. И он ее получил.
Он затворил дверь, запер на щеколду. Нужен запор ненадежнее, но это потом. Сначала – самое важное.
Он подошел к верстаку, вынул пробки из стеклянных пузырьков. Взял чистый лоскуток полотна, коснулся его краешком губ – на них оставался пот Сааведры. Потом надергал из лоскутка корпии и запихал в склянку. Вытер мастихин, опустился на колени, поставил на пол второй пузырек, с величайшей осторожностью переправил в него слюну, закупорил и взял последнюю склянку. Крови должно хватить. Скрести пол не стоит, можно загрязнить кровь.
Пузырьки отправились в медную чашу. Сарио взял глиняный горшок, принесенный Диегой, поставил рядом с чашей на верстак.
Моча. Кровь. Слюна. Пот. Не все, но достаточно.
Сарио вздохнул, потер манжетой кровоточащие царапины, опустил глаза. И замер.
Вот оно! Как раз то, что нужно! За бородку Чиевы зацепилось несколько вьющихся волос. Три… четыре.
Он действовал быстро, но без суеты. Выдернул пучок волос из собственной шевелюры, распрямил вместе с волосами Сааведры, привязал к концу обструганной лучинки – получилась кисточка. Смочил ее слюной, затем снял крышку с самого маленького горшочка. Уверенно, привычно вывел золотистой краской письмена вокруг щеколды.
Потом отнес горшочек на верстак, кисточку промыл в растворителе, вытер, положил. Снял с мольберта и отнес в угол окровавленную, поцарапанную картину.
– Пора, – прошептал он. – Адеко.
Ощупывая царапины под глазом, подошел к дубовому щиту, взял чистую тряпицу и тщательно протер грунтовку.
Алла прима. Портрет за один сеанс.
Больше, чем за один, нельзя. Нет времени. Время всегда было его врагом.
Глава 31
У себя в покоях Сааведра разделась донага и приняла ванну, с особым тщанием вымыв лицо и все остальные места, до которых он дотрагивался. Потом изучила царапину на плече. Самую настоящую царапину.
"Вот что они делают. Вот как совершается Чиева до'Сангва”.
С той лишь разницей, что Вьехос Фратос пишут поверх картины, и здоровый, талантливый юноша превращается в старца с изувеченными костной лихорадкой руками, с бельмами на глазах.
А у Сааведры руки остались прежними. И глаза. Она не изменилась, если не считать царапины на плече, порезов на пальцах и ожога на сердце.
Дрожа, она надела чистую рубашку, чистое платье, положила перевязанную руку на живот. Сарио уже знает. Она сама ему сказала. А больше не знает никто, даже Алехандро. Правда, женщины, которые стирают ее белье, могли догадаться. Но они никому не скажут – компордотта не позволит. Только через четыре месяца после зачатия… В роду Грихальва стерильность – бич мужчин, а выкидыши – проклятие женщин. И четыре месяца спустя не будет уверенности, что ребенок родится живым, но все-таки уже спокойнее…
Зеркало ответило без лести: под глазами у тебя тени, у рта – складки, щеки бледные, а в целом – ничего страшного. Сааведра быстро стянула волосы на затылке в “конский хвост” и пошла искать Игнаддио. Они помолятся вдвоем за упокой души сангво Раймона перед иконой Матры эй Фильхо.
Дело спорилось; бормоча слова лингвы оскурры, Сарио уверенной рукой наносил точные мазки. Писал, как велел Алехандро: вкладывая душу, любовь и сердце. Но – по своему хотению, по велению своего Дара, своей Луса до'Орро.
От первоначального плана пришлось отказаться, как и от первого – неудачного – портрета. Теперь Сарио все делал иначе, совершенно по-новому, так ни он сам, ни другие художники никогда еще не писали.
В центре картины на переднем плане – женщина; стол отделяет, но почти не скрывает ее от зрителя! Сам стол виден лишь отчасти – левее центра, до бордюра. Его угол врезается, вклинивается в картину снизу, приковывая взгляд, властно увлекая его за собой. На столе лежат книги, листы веленевой бумаги, горит лампа; между кувшином и глиняной вазой с фруктами оклад закрытого Фолио сверкает золотом и драгоценными камнями. На заднем плане видны высокие стрельчатые окна в толстых стенах – сплошь плавные изгибы в переливах теней и мягких оттенков. Ставни открыты, за окнами пламя заката растворяется в кромешной ночной мгле. На широком подоконнике недавно зажгли высокую, толстую восковую свечу с двенадцатью кольцевыми бороздками, заполненными золотистой краской, – каждое колечко отмечает один час горения. Огонек этой свечи – неразличимое желтое пятнышко – окрашивает в теплый цвет патины оштукатуренную стену.
На другом подоконнике, на мольбертике, блестит зеркало: посеребренное стекло, золотая рама инкрустирована жемчугом. Дорогой подарок на счастье и в память об Астравенте – ночи, когда с неба падают звезды.
Справа, на самом краю картины, массивная железная дверь нависает над передним планом. Дверь затворена, но засов убран, – значит, ее можно отворить с той стороны.
Женщина стоит между окнами и столом, в сиянии свечи и лампы, в пространстве между светом и тенью. Изящная рука с длинными пальцами касается драгоценного оклада Фолио, словно должна вот-вот раскрыть книгу. Но поза говорит о другом: Фолио уже ничего не значит. Забыто.
Другая ладонь, столь же красивая, столь же детально прорисованная, опущена к животу, как будто женщина хочет погладить его или защитить. Она смотрит на зрителя, но кажется, вот-вот отвернется; художник уловил миг между неподвижностью и движением. Голова вскинута, прекрасное лицо озарено сиянием лампы и внутренним светом радостного ожидания, словно она знает, чьи шаги звучат за дверью, – шаги любимого, отца ее будущего ребенка. Все вздрогнуло, все поворачивается: свет, тени, любовь, радость. Не к Сарио. К другому.