Стоило вручить ей деньги, он тут же почувствовал себя свободным от всяких обязательств; ощущение было весьма приятным. Отходя, он мог обложить ее, не стесняясь в выражениях и с легкостью необыкновенной. Старая сука черте сколько должна будет протянуть, прежде чем он опять возьмет у нее колеса, хоть какие.
Как правило, Эб никогда не связывал два мира, в которых обитал, — этот вот и морг в “Бельвью”, — но теперь, активно пожелав Виоле Гальбан скорейшей смерти, его осенило, что, весьма вероятно, именно он засунет ее в печь. Думать о смерти, чьей бы то ни было (кого Эб знал живьем), грозило депрессняком; его передернуло, и он постарался эту мысль прогнать. Дрожь успокаивалась, когда перед мысленным взором промелькнуло и тут же скрылось хорошенькое личико Бобби Ньюмэн.
Желание купить что-нибудь обратилось вдруг в физическую потребность — словно бы из переднего кармана бугор в натуре переместился под ширинку, и требовалось срочно сдрочить, после недельного воздержания.
Он купил лимонного мороженого — первое его мороженое в этом году — и отправился в обход лотков, трогая разложенный товар толстыми липкими пальцами, прицениваясь, хохмя. Стоило приблизиться, продавцы уже окликали его по имени. Эбу Хольту, ходил упорный слух, можно что угодно всучить.
2
Из дверей Эб обвел взглядом все двести четырнадцать фунтов своей жены. Перекрученные голубые простыни обмотались вокруг ног и живота, но груди висели свободно. “По сей день призовые”, — с чувством подумал Эб. Все, что он до сих пор испытывал к Леде, фокусировалось именно там — так же, как все удовольствие, что получала она, когда он забирался на нее, происходило от давления пальцев, от укусов зубов. Там же, где сейчас перекручивались простыни, она не ощущала ничего — кроме, временами, боли.
Некоторое время спустя взгляд Эба заставил Леду проснуться — так же, как увеличительное стекло, наведенное на сухой лист, заставляет тот затлеть.
— Это тебе, — швырнул он на кровать пакет свечек.
— О! — Леда раскрыла упаковку и подозрительно принюхалась к восковым цилиндрикам. — О?
— Это дилаудин. Столкнулся на рынке с миссис Гальбан; пришлось купить, чтобы отвязалась.
— А я уж на секундочку испугалась, вдруг это ради меня. Спасибо. Что там в другом пакете, юбилейная клизма?
Эб показал ей парик, который купил для Бет, — совершеннейшая дурость, в стиле отдаленно египетском, некогда популярном из-за давно сгинувшего телесериала. Леде парик напоминал нечто, что можно было бы найти на дне ящика рождественской упаковочной стружки, и она была уверена, что у дочери ассоциации будут те же.
— Господи, — произнесла она.
— Ну, детишки сейчас такое носят, — с сомнением проговори Эб. Теперь парик смотрелся как-то совершенно иначе. Он поднес его к солнечному клину под приоткрытым окном спальни и для пущего блеска встряхнул. Металлизированные пружинки, войдя в соприкосновение, негромко пискнули.
— Господи, — повторила Леда. С досады она чуть не спросила было, сколько он заплатил. После эпохальной ссоры под платаном он никогда не заговаривала с Эбом о деньгах. Она не желала слушать, как он зарабатывает капусту или как тратит. Особенно она не желала знал как зарабатывает, поскольку в любом случае примерно представляла.
Она удовлетворилась оскорблением.
— Со вкусом у тебя, как у автомусорщика, и если ты думаешь, Бет позволит себе нацепить этот идиотский, неприличный хлам!.. — Упершись в матрас, она села почти что прямо. И Леда, и кровать тяжело вздохнули.
— Откуда тебе знать, что носят на улице? По всей площадке тьма тьмущая париков этих хреновых! Сейчас детишки такое носят. И не возбухай.
— Это дрянь. Ты купил дочке дрянной парик. Полагаю, у тебя есть на это полное право.
— Дрянной… помнится, ты говорила то же самое обо всем, что носила Милли. Все эти финтифлюшки на пуговках. И шляпки! Они все проходят через этот период. С тобой, наверно, то же самое было, если склероз не совсем еще замучил.
— А, Милли! Вечно ты Милли приплетаешь, будто она пример какой-нибудь! Да Милли и понятия не имела, как… — Леда поперхнулась. Ее боль. Она плашмя пришлепнула ладонь к жировой складке сбоку от правой груди, где, по ее мнению, могла быть печень. Она зажмурилась, пытаясь локализовать боль, которая тем временем прошла.
Эб подождал, пока Леда снова не обратит на него внимание. Затем с нарочитым тщанием выкинул мишурный парик в раскрытое окно. “Тридцать долларов, — подумал он, — как с куста”.
На пол трепетно спорхнул фирменный ярлык. Розовый овал с надписью курсивом: “Нефертити Криэйшнз”.
Испустив нечленораздельный выкрик, Леда боком заерзала в кровати, пока не спустила ноги на пол. Она встала. Прошла два шага и для равновесия уцепилась за подоконник.
Парик лежал восемнадцатью этажами ниже посреди проезжей части, ослепительно сверкая на сером бетоне. Пятясь задним ходом, на него наехал хлебный фургон.
Поскольку все, в чем она могла б упрекнуть мужа, сводилось бы в конечном итоге к деньгам, она промолчала. Невысказанные слова роились в голове, словно чумоносный ветер колыхал бездеятельные мускулы ног и спины, как потрепанные флаги. Ветер утих, и флаги поникли.
Эб стоял позади в полной готовности. Он поймал ее в момент падения и уложил на кровать — ни единого лишнего движения, плавно, как отработанный мах в танго. То, что руки его оказались у нее под грудью, представлялось едва ли не случайностью. Губы ее разошлись, и он накрыл их своими, высасывая воздух из ее легких.
Возбудителем служил им гнев. С течением лет промежуток между руганью и траханьем становился короче и короче. На различение двух процессов супружескую чету Хольтов, можно сказать, уже и не хватало. У него успело встать. Она успела завести свои ритмичные стенанья протеста — то ли против наслаждения, то ли против боли, трудно сказать. Левая рука его принялась замешивать теплую квашню грудей, правая тем временем стаскивала ботинки и брюки. Годы инвалидности придали ее дряблому телу некое особое непорочное качество — словно бы каждый раз, вторгаясь в нее, он пробуждал от зачарованного, невинного сна. Не обходилось и без кислинки: только в такие моменты поры ее тела исторгали некий запах — примерно как клены выделяют сок только посреди зимы. В конце концов он даже пристрастился к этому запаху.
Там, где тела их соприкасались, обильно выделялся пот, и движения Эба порождали целую канонаду шлепков, чмоканья и пердежа. В этом для Леды и заключалась худшая часть его сексуальных домогательств, особенно когда она знала, что дети дома. Она представила, как Бено — младшенький, ее любимец — стоит с той стороны двери и не в силах удержаться от мыслей, что там с ней происходит, несмотря на весь ужас, порождаемый, конечно, подобными думами. Иногда, лишь сосредоточенно думая о Бено, она удерживалась, чтобы не разрыдаться в голос.
Тело Эба задвигалось быстрее; Ледино же, одолев порог между самоконтролем и автоматизмом, подалось кверху, подальше от выпадов его члена. Он облапил ее бедра, удерживая на месте. Из глаз ее хлынули слезы, а Эб кончил.
Он откатился в сторону, и матрас последний раз устало ухнул.
— Пап?
Это был Бено, которому явно полагалось быть в школе. Дверь спальни была наполовину приоткрыта. “Ничто, — подумала Леда в экстазе униженности, — ничто не сравнится с этим мгновением”. Новая острая боль раздирала потроха, словно стадо мечущихся антилоп.
— Пап, — не уходил Бено. — Ты спишь?
— Спал бы, если б ты не орал.
— Внизу звонит кто-то из больницы. Вроде Хуан. Он сказал, что это срочно и чтобы тебя разбудили.
— Скажи Мартинесу, пусть умоется.
— Он сказал, — продолжал Бено тоном мученически-терпеливым (весь в матушку), — не слушать, что ты там будешь болтать, и что как только он объяснит, ты сам будешь благодарить его. Он так сказал.
— Речь-то о чем, он сказал?
— Ищут там какого-то типа. Боб… дальше не помню.
— Понятия не имею, кого они там ищут, да и в любом случае… — Тут до него начало доходить: неужели; жуткий, невозможный удар молнии, который, как он понимал всю дорогу, когда-нибудь непременно грянет, — Бобби Ньюмэн — его ищут?