Неощутимую сущность мою я вижу всегда и во всем.
Простой, компактный, слаженный строй, — пускай я
распался на атомы, пусть каждый из нас распался, —
мы все — частицы этого строя.
Так было в прошлом, так будет и в будущем.
Всечасные радости жизни — как бусинки в ожерелье —
при каждом взгляде, при каждом услышанном
звуке, везде, на прогулке по улицам, на переезде реки…

(Здесь и до конца главки — фрагменты стихотворения У. Уитмена “На бруклинском перевозе” (пер. В. Левика.)

И так далее, бесконечно, пока камера витала над улицами, над водой и приглядывалась к обуви — потокам обуви, векам обуви. Потом внезапно, словно переключили канал, опять был 2026 год, и самый обычный народ толпился в павильоне на причале Южного парома.

Ампаро съежилась в тугой-тугой мячик, вся внимание.

— Вот оно, сейчас.

Перекрывая все, раскатисто звучал голос Дона Херши:

Ничто не помеха — ни время, ни место,
и не помеха — пространство!
Я с вами, мужчины и женщины нашего
поколения и множества поколений грядущих,
И то, что чувствуете вы при виде реки
или неба, — поверьте, это же чувствовал я,
И я был участником жизни, частицей живой
толпы, такой же, как всякий из вас,
Как вас освежает дыханье реки…

Камера смещалась вдоль толпы — говорливой, улыбчивой, жестикулирующей, заполняющей паром, — то и дело тормозя, чтобы выхватить крупным планом какую-нибудь деталь: руку, нервно теребящую манжет, реющий на ветерке желтый шарф, определенное лицо. Ампаро.

— Вот я! Вот! — взвизгнула Ампаро.

Камера не двигалась. Ампаро стояла у ограждения и задумчиво улыбалась (улыбки никто из смотрящих не узнал). Дон Херши тем временем спрашивал, понизив голос:

Так что же тогда между мной и вами?
Что стоит разница в десять лет или даже
в столетья?

Ампаро глядела — и камера глядела — на шуструю водную рябь. Сердце Крошки расплескалось, как мешок мусора, сброшенный с крыши высотного здания. Все до единой вены ее струили чистую зависть. Ампаро была такая красивая, такая юная и такая, черт бы ее побрал, красивая, хоть умри.

Часть II. Разговоры

12. Спальня (2026)

В плане здание представляло собой свастику с лучами, развернутыми против часовой стрелки, как у ацтеков. Квартира Хансонов, 1812, располагалась посередине северо-западного крыла с внутренней стороны, так что из окон открывался вид на сектор аж в несколько градусов непрерывной юго-восточной панорамы — крыши, крыши, крыши, вплоть до массивного, без единого окна, мегалита “Купер Юнион”. Сверху: синее небо, а в нем облака, инверсионные следы джетов и дым, клубящийся из труб домов 320 и 328. Правда, чтобы насладиться видом, надо было стоять у самого окна. С кровати Крошка видела однообразные вертикали желтого кирпича и ряды окон, монотонность которых нарушалась занавесками, ставнями и жалюзи, кто во что горазд. Май — и с двух почти до шести, как раз когда ей это больше всего и надо было, прямой желтый солнечный свет. В теплые дни окно приоткрывалось на узкую щелочку, и врывавшийся ветерок колыхал занавеси. Вздымаясь и опадая, словно неглубокое беспорядочное дыхание астматика, подлетая и рушась, занавеси отражали — как и что угодно, если смотреть достаточно долго, — историю всей ее жизни. Кроется ли где-нибудь за прочими занавесями, ставнями, жалюзи повесть печальнее? Сомнительно.

Но печаль печалью, а еще жизнь являлась безудержно комичной; занавеси отражали и это. Постоянный объект легкого неутомимого подшучивания миссис Хансон и ее дочери. Материал был легкий — штапельный обивочный ситец сочных пломбирных тонов с орнаментом из веточек, гирлянд гениталий, мужских и женских, малины, лимонов и персиков. Подарок Януарии, целую вечность тому назад, Крошка стойко притащила его домой, чтобы мама сшила пижаму; крытого неодобрения миссис Хансон не высказывала, но взяться за иголку с ниткой руки как-то все не доходили. Потом, когда Крошка была в больнице, миссис Хансон выкроила из отреза портьеры и повесила в спальне как сюрприз к Крошкиному возвращению домой и в знак примирения. Обивочный ситец, вынуждена была признать Крошка, получил по заслугам.

Похоже, Крошку вполне устраивал такой дрейф, день туда, день сюда, бесцельный, безыдейный — просто глядеть на колеблемые ветерком срамные части и прочие мельчайшие мелочи, выставляемые пустой комнатой на ее обозрение. Телик раздражал, книги утомляли, а сказать гостям было нечего. Вилликен принес ей головоломку, которую она стала выкладывать на перевернутом ящике комода, но стоило собрать периметр, как выяснилось, что длины ящика — хоть измеренной заранее — не хватает примерно на дюйм. Со вздохом сдавшись, она смела кусочки обратно в коробку. Как ни крути, а выздоровление ее объяснению не поддавалось и событиями отмечено не было.

Потом в один прекрасный день в дверь постучали.

— Войдите, — пророчески возгласила она.

И вошла Януария, мокрая от дождя и запыхавшаяся от подъема. Сюрприз, однако. Адрес Януарии на западном побережье держался в большом секрете. Все равно, впрочем, так себе сюрприз. А что не так себе?

— Яна!

— Привет. Я приходила еще вчера, но твоя мама сказала, что ты спишь. Наверно, надо было подождать, но я не знала…

— Снимай плащ. Ты вся мокрая.

Януария вдвинулась в комнату достаточно для того, чтобы затворить за собой дверь, но к кровати не приближалась и плаща не снимала.

— Откуда ты…

— Твоя сестра обмолвилась Джерри, а Джерри позвонил мне. Но сразу я приехать не могла, не было денег. Мама говорит, с тобой уже все в порядке в основном.

— Все чудесно. Дело же было не в операции. Сейчас это не сложнее, чем зуб мудрости удалить. Но я такая непоседа, в койке мне, видишь ли, не лежалось, и вот… — Она хохотнула (ни на секунду не забывая, что жизнь также и комична) и вяло пошутила: — Теперь очень даже лежится. Усидчивость на небывалой высоте.

Януария наморщила бровь. Весь вчерашний день, всю дорогу сегодня и пока поднималась по лестнице, чувства нежности и тревоги метались в душе у нее по замкнутому кругу, как белье в барабане автосушилки. Но стоило оказаться с Крошкой лицом к лицу, стоило опять увидеть все те же старые ужимки — и вот она не чувствовала ничего, кроме возмущения и зачатков гнева, будто прошло всего несколько часов с той кошмарной последней совместной трапезы два года назад. Сосиски от “Бетти Крокер” с картошкой.

— Здорово, что ты приехала, — без особого энтузиазма произнесла Крошка.

— Серьезно?

— Честное слово.

Гнев как рукой сняло, и за окошком автосушилки мелькнул проблеск чувства вины.

— Операция, это… это из-за того, что я тогда говорила насчет детей?

— Не знаю. Я вспоминаю и сама толком не понимаю ничего. Наверняка твои слова как-то повлияли. У меня не было никакого морального права рожать.

— Нет, это у меня не было никакого права. Диктовать тебе что бы то ни было. Это все из-за моих принципов! Теперь-то я понимаю…

— Вот видишь. — Крошка отхлебнула воды из стакана. Райская свежесть. — Это гораздо глубже, чем политика. В конце-то концов, ближайшее время увеличивать народонаселение мне не грозило. Свою квоту я выбрала. Мое решение отдавало дешевой мелодрамой, как доктор Месик первым и…

Януария одним движением плеч скинула плащ и подошла к кровати. На ней был белый халат, купленный Крошкой уж и не вспомнить когда. Из-под халата повсюду выпирало.