— И он поверил?
Эб пожал плечами.
— Спорить, по крайней мере, не стал.
— Как по-твоему, не мог он допетрить, в чем тогда заморочка была?
— Кто, водила? Да у него в башке шариков не больше, чем у Капелла.
— Кстати, что там с Капеллом? — (С которым, по мнению Мартинеса, Эб подставился особенно капитально.)
— В смысле, что с ним?
— Ты говорил, что собираешься заплатить ему. Так как?
Эб попытался сплюнуть, но во рту совершенно пересохло.
— Заплатил, заплатил. — Потом, за неимением слюны: — Господи Боже.
Мартинес ждал.
— Я предложил ему сотку баксов. Сотню зелененьких. Знаешь, что старый козел хотел?
— Пять сотен?
— Ничего! Вообще ничего. Мы даже поспорили. Не хотел марать руки, я так понимаю. Мои деньги для него плохо пахнут.
— Ну и?
— Пришли к компромиссу. Он согласился на полтаху. — Эб скорчил рожу.
— Да, Эб, — рассмеялся Мартинес, — ничего не скажешь, тебе крупно повезло. Просто дико повезло.
Проходя вдоль старого полицейского участка, они умолкли. Не смотря на зеленые колеса, Эб начинал чувствовать, что эйфория плавно, но неуклонно сходит на нет. Теперь его влекло в розовые туманы философии.
— Эй, Мартинес, а ты когда-нибудь задумывался обо всем этом. Ну, о заморозке и так далее.
— Еще бы не задумывался. Сплошная лажа, как по-моему.
— Значит, по-твоему, никаких шансов, что когда-нибудь кого-нибудь оживят?
— Да нет, конечно. Не видел документальный фильм, из-за которого эти деятели подняли дикий хипеж и судились с “Эн-Би-Си”? Ни хрена заморозка не останавливает, притормаживает только. Хоть на кубики льда их пускай потом, в конце-то концов. С тем же успехом можно пытаться оживлять осадок из крематорских дымоуловителей.
— Но если бы наука как-то додумалась… Ну, не знаю. Слишком все сложно.
— Эб, ты там часом не собрался “Мейси” страховку платить или еще кому? Ради Бога! Я-то думал, у тебя с мозгами все в порядке. Доставала меня тут как-то давеча Лотти, то да се, да сколько… — он закатил глаза в классическом черномазом стиле. — Поверь мне, это не наша лига.
— Не, я совсем о другом.
— Ну? Тогда колись — мысли я читаю плохо.
— Да я вот о чем думал, что если когда-нибудь научатся размораживать и найдут лекарство от волчанки и все такое прочее, что если ее тогда оживят?
— Шаап?
— Угу. То-то цирк будет. Интересно, что она подумает.
— Цирк, не то слово.
— Да нет, я серьезно.
— Если серьезно, то что-то я не въехал.
Эб попытался растолковать, но теперь он и сам уже не въезжал. А сцена представлялась ему так живо! Девушка, снова гладкокожая, лежит на столе белого камня и дышит, но еле заметно — так, что видит один только стоящий над ней врач. Он коснется ее лица, и она откроет глаза, и в них будет такое удивление.
— Как по-моему, — запальчиво сказал Мартинес, потому что ему не нравилось, когда кто-то верил в то, во что он поверить не мог, — это все религия какая-то.
Поскольку Эб помнил, что когда-то говорил нечто в том же духе Леде, то вполне смог согласиться. До бань оставалась буквально пара кварталов, так что имело смысл потолковей употребить воображение. Но прежде чем рассеялось последнее розовое облако, он успел-таки вставить словечко в защиту философии.
— Так или иначе, Мартинес, жизнь-то продолжается. Что ни говори, а продолжается.
Глава третья
БУДНИ НА ЗАКАТЕ РИМСКОЙ ИМПЕРИИ
1
Они сидели втроем в увитой зеленью беседке и наблюдали закат над свежеполитой бахчой — сама Алекса, сосед ее Аркадий и его невеста, хорошенькая евреечка, которую он привез из Фив. Аркадий снова расписывал последний свой опыт египетских мистерий, когда в развалинах какого-то храма к старику обращался бессмертный Платон, не по-латыни, а вроде бы на греческом, и демонстрировал балаганные чудеса и знамения — разумеется, феникса; потом шайку слепых детишек, которые хором напророчили, безошибочно чередуя строфы и антистрофы, всемирный катаклизм; и под конец (это чудо Аркадий извлек из кармана и поместил на циферблат солнечных часов) трансформацию куска дерева в камень.
Алекса подняла чудо с циферблата: похожий, только гораздо крупнее, кусок окаменелого дерева облагораживал рабочий стол Джи в Центре: охряные прожилки ветвились расплывчатыми спиралями розовато-лилового, желтого, киновари. Они откопали его в унылой и давно уже упраздненной антикварной лавке на 8-й восточной стрит. На первую их годовщину.
Она уронила камешек в протянутую стариковскую ладонь.
— Красиво.
Не более того.
Пальцы Аркадия сомкнулись вокруг камешка. Из-под белой кожи сеточкой проступили темные вены. Она отвела взгляд (самые низкие облака уже приобрели тот оттенок, какой положено иметь коже), но не раньше, чем представила труп старика, кишащий червями.
Нет, историческая Алекса никогда бы не вообразила ничего столь плотски средневекового. Пепел? Не более того.
Он швырнул камень в курящееся паром поле.
Мириам поднялась со скамейки, протестующе выставив ладошку. Кто она такая, эта юная незнакомка, эта до эфемерности хилая женушка? Уж не новое ли, как могла бы пожелать Алекса, отражение ее самой? Или та представляет образ несколько более абстрактный? Глаза их встретились. Во взгляде Мириам — упрек; в Алексином — ответная вина, состязающаяся с повседневным ее скептицизмом. Все сводилось к тому, что Аркадий — и Мириам тоже, правда, в более тонкой манере — хотели, чтоб она приняла какой-то камешек за доказательство, будто в Сирии некие психи умирали, а потом восставали из могил.
Неразрешимая ситуация.
— Что-то стало холодать, — объявила она, хотя это был вымысел столь же беззастенчивый, как все аркадиевы байки, привезенные с Нила.
Тропинка к дому спускалась местами почти до недостроенного бассейна. На торсе красивого борца, которого Гаргилий сплавил с юга, устроилась некрупная бурая жаба. Борец два года ждал, в грязи и пыли, пока достроят бассейн и поставят для него пьедестал. Теперь на мраморе выступили пятна…
— Ой, смотрите! — воскликнула Мириам.
Жаба спрыгнула с торса. (Я когда-нибудь видела живую жабу или только картинки в “Мире природы”? Тем летом, в Аугусте, жабы были? Или на Бермудах? А в Испании?) Из высокой травы донеслось утробное кваканье. И снова кваканье.
Таймер на плите?
Нет, оставалось еще — она справилась по наручным часам — минут пятнадцать, прежде чем доставать из духовки пироги Уиллы и засовывать собственную стряпню.
Мириам померкла до зевка. Потертые кленовые паркетины заменили влажную траву, слишком уж натуральную, а жаба…
Это трезвонил автомусорщик. Не забыла? Она встала и направилась в кухню, и только обогнула угол коридора, как в мусоропроводе шумно отворились створки. По шахте прошуршали мешки из седьмой и восьмой квартир и далеко внизу приглушенно хлопнулись в схлопыватель. Но ее-то мусор все еще дожидался в ведерке, не рассортированный и не упакованный.
Ну и пусть с ним, решила она и попыталась вернуться на виллу, зажмурившись и мысленно нашаривая символический образ, который отправил бы ее туда: клин солнечного света, окно, небо и еле колышущиеся ветви пиний.
Алекса возлежала на двуспальной кровати. Перед ней, преклонив колени, вобрав голову в плечи и опустив глаза, стоял Тимарх (новый слуга, сармат и довольно застенчивый) и протягивал госпоже на резном подносе небольшой пирог, украшенный сосновыми шишками. (Она действительно проголодалась.)
— После обеда, мальчик мой, — сказала она Тимарху, — если у управляющего не будет для тебя никакой срочной работы, возьми тряпки, спустись к бассейну и ототри от пятен статую. Сильно не три; думай, что это не камень, а кожа. Работы не на один день, но…
С мальчиком, почувствовала она, что-то не того.
— Тимарх? — улыбнулась она.
Тот в ответ поднял голову; гладкая оливковая кожа затягивала неглубокие впадины, где должны были быть глаза.