— Ты же говорила, что работаешь в собесе, — произнесла Лоретта, явно выкладывая все карты.
Бегунок молнии, достигнув афелия, начал спуск. Алекса, совершенно утеряв нить рассуждений, следила за ним с искренним недоумением.
— Алекса, ну как ты не понимаешь! Ты могла бы для нас такую розыскную работу наладить!
— Ни за что не поверю, чтобы со всего Нью-Йорка, да не набрать тридцать два кандидата. Ты же сама говорила, что к вам в очередь записываются!
— Записываются — те, кто могут платить. Проблема-то в том, чтобы найти кандидатов на стипендии, которые проходили бы по медпоказателям. Головастых детишек в трущобах полно, особенно если знать, какие тесты давать; но уже к десяти-одиннадцати годам здоровье у всех испорчено напрочь. Дешевая синтетпища плюс гиподинамия. — Бегунок, взбираясь вверх, защемил оранжевую синтетшерсть. — Грант поступает от Фонда Баланчина, о Боже, что я наделала, так что должна быть хотя бы видимость балетной перспективы. Потенциально.
Бегунок крепко заклинило. От ерзанья лореттиных плечей расстегнутый верх платья медленно разошелся; образовалось глубокое декольте.
— Будем посмотреть, — пообещала Алекса. Лоретта сделала последний отчаянный рывок. Что-то громко треснуло. Она поднялась со скамейки и натужно, оперно хохотнула.
— Отремонтируемся внутри, хорошо?
По пути в кабинет Лоретта сыпала вопросами, задать которые до настоящего момента пренебрегала: каким спортом увлекается Танкред, что смотрит, какие предметы у него идут лучше и к чему стремится, если стремится вообще.
— Последнее время он только и говорит, что о китобойном промысле. Мы стараемся на него не давить.
— А сюда он сам захотел?
— Он вообще не в курсе, это мы с Джи… в смысле, с Джином — мы с мужем зовем друг друга по инициалам… решили, короче, пусть лучше спокойно доучится семестр, где учится.
— ГШ-сто шестьдесят шесть, — произнесла Лоретта, лишь бы показать, что заявление прочла.
— Для начальных классов это школа вполне приличная, но потом…
— Разумеется. Демократия демократией, но тут они перегнули.
— Это точно, — уступила Алекса.
Они добрались до берлоги, совсем не похожей ни на кабинет, ни на спальню, ни даже на кафешку. Верхнюю свою половину Лоретта упрятала в темно-бордовый свитер, а нижнюю — объемистее, и весьма, — за дубовый стол. Алекса тут же почувствовала, что расположена к ней куда более дружески.
— Надеюсь, ты не думаешь, что я сую нос не в свои дела…
— Никоим образом.
— А мистер Миллер? Он чем занимается?
— Системами термогигиены.
— О.
(Джи в этот момент добавил бы: “Зарабатываю на хлеб насущный борьбой с энтропией”. Стоит ли ей?)
— Ну, у наших детей родители по большей части из гуманитариев. Вроде нас с тобой. Если Танкреда примут в Лоуэнскую школу, сомневаюсь, чтоб он пошел по стопам отца, в технику. Мистер Миллер это понимает?
— Мы об этом думали. Смех, да и только… — В доказательство она хохотнула разок, скупо, через нос. — Это ведь Джи хочет отправить Танка сюда. А моя первая мысль была насчет Стювесанта.
— Заявление посылала?
— Да. Жду ответа.
— Это, конечно, дешевле…
— Денежную сторону вопроса мы постарались в расчет не брать. Джи ведь в Стювесанте и учился, но воспоминания у него не самые радужные. А мне хоть учиться и более-менее нравилось, все-таки это не настолько радикальней обогатило мою жизнь, чем Джи, чтоб оправдывать собственную бесполезность.
— Бесполезность?
— Да, по сравнению с инженером. Тоже мне гуманитарии мы с тобой! Я кручусь по собесовским делам, ты учишь детишек тому же, чему когда-то учились и мы, а зачем? В лучшем случае, чтобы стали собесовскими работниками или учителями.
Лоретта сочувственно покачала головой. Казалось, она с трудом сдерживается, чтобы не улыбаться.
— Но муж твой не согласен?
— Он-то? Он думает, его жизнь тоже зазря. — На этот раз смех был вполне искренним.
Лоретта, выдержав последнюю секунду уклончивого молчания, тоже рассмеялась.
Потом они выпили кофе — из натуральных зерен, которые Лоретта смолола вручную — с маленькими твердыми печеньицами, покрытыми сосновыми орешками. Импортировались те из Южной Америки.
3
Когда маркоманская кампания близилась к концу, император Марк Аврелий написал: “Оглянись на прошедшее: сколько переворотов пережили уже государства! Можно предвидеть и будущее. Ведь оно будет совершенно в том же роде и не выйдет из ритма происходящего ныне. Поэтому и безразлично, будешь ли ты наблюдать человеческую жизнь в течение сорока лет или же десяти тысяч лет. Ибо что увидишь ты нового?”
“Дорогая Рут”, — написала Алекса шариковой ручкой (дело было после одиннадцати, Джи уже спал) на пустых страницах в хвосте давнего танковского курсовика (пятый класс; о Луне). Справа она не забыла вклеить дату: 12 апреля, 2025. Теперь страница была сбалансирована. Алекса мысленно опробовала несколько вариантов начала, но все были слишком уж церемонные. А обычная ее интродукция — расшаркиванья, что так долго не отвечала, — на этот раз не годилась чисто по факту.
(Что бы сказал Берни? “Внеси ясность, — сказал бы он, — напиши, что на самом деле чувствуешь”.)
“Сразу чтобы внести ясность…”
Ручка медленно ползла по бумаге, выводя крупные, без наклона буквы.
“… должна сказать, я изрядно ошарашена твоим р. з. насчет Танка. Ты и этот твой тон, вещаю, мол, от имени и по поручению Духа Человеческого! Тебя хлебом не корми, дай только над ценностями моими поизгалятъся”.
Какая залипуха, плотная и вязкая; шарик едва продирается.
“Что касается Танка, судьба его до сих пор в подвешенном состоянии. В идеальном случае мы хотели бы послать его куда-нибудь (подешевле), где ему по крохам втюхивали б от всех искусств, наук, ремесел и…”
Она задумалась; последнее звено ряда никак не вставало на место.
За стенкой взревел новый “монсановский” ролик:
— В туфлях вы просто чудо! В туфлях вы такая…
— Потише сделай! — крикнула она сыну и вписала: “… фасонов, какие есть, пока он не подрастет достаточно, чтобы самому решить, что ему нравится”. Но с тем же успехом я могла бы уже подать на него заяву по собесовской линии, чем обрекать на такое, с позволения сказать, образование. За Лоуэнскую школу могу сказать одно: бестолковых спецов широкого профиля там не выпускают! Этих я по своей работе навидалась — так из них самые дельные улицы метут, и то нелегально.
Может, Стювесант — это действительно так плохо, как ты говоришь; не школа, а Мория какая-нибудь, алтарь, воздвигнутый специально для заклания единственного чада моего. Иногда мне тоже так кажется. Но еще я думаю — остальное время, — что как раз какая-нибудь такая искупительная жертва и необходима. Джи ты не любишь, но это на нем и таких, как он, технологический мир наш только и держится. Как по-твоему, что выбрала бы римская матрона, если бы перед ней стоял выбор, на кого учить сына — на актера или на солдата? Это я, конечно, уж слишком, но ты ведь понимаешь, о чем речь. (Так?)”
Не факт, осознала она, что Рут поймет, о чем речь. Да и она не до конца была уверена, что речь именно о том.
В самом начале Первой мировой войны, когда немцы наступали к Марне, а австрийцы с боями продвигались на север Польши, бывший школьный учитель тридцати четырех лет от роду, снимавший меблированные комнаты в Мюнхене, вчерне завершил первую редакцию книги, которой в 1919 году суждено было стать всегерманским бестселлером. Во введении он писал:
Мы цивилизованные люди, а не люди готики или рококо; мы должны считаться с жесткими и холодными фактами поздней жизни, параллелью которой являются не перикловские Афины, а Рим эпохи Цезаря. Для западноевропейского человека уже нечего ожидать великой живописи или музыки. Его архитектонические возможности вот уже сто лет как исчерпаны. Ему осталось только территориальное расширение. Но я не вижу вреда в том, что рассудительное и преисполненное неограниченных надежд поколение заблаговременно узнает, что часть этих надежд должна рушиться. Пусть это будут самые дорогие надежды; кто чего-нибудь стоит, тот сумеет преодолеть свое разочарование. Это не та гордость, которая отличала римлян. Я считаю это учение благодетельным для подрастающего поколения, ибо оно показывает, что возможно и, следовательно, необходимо и что не принадлежит к внутренним возможностям данной эпохи. Если под влиянием этой книги представители нового поколения займутся техникой вместо лирики, мореплаванием вместо живописи, политикой вместо теории познания — они совершат то, что соответствует моим желаниям, и ничего лучшего им пожелать нельзя.