Гектор выскакивает — он снова сам за рулём — и бросается ко мне, на ходу снимая пиджак. Буквально ловит меня в него, заворачивает и тут же подхватывает на руки.

Утыкаюсь ему в грудь, вдыхаю запах одеколона — морской бриз и сандаловое дерево — смешанный с запахом табака и взываю ещё громче.

— Не смей плакать! — строго требует Гектор, со мной на руках уверенно шагая к дому. — Он не стоит твоих слёз.

— Но он мой отец, — сквозь всхлипы бормочу я, цепляясь пальцами за шелк его рубашки, ощущая через ткань жар сильного мускулистого тела.

— Нет, — режет пространство своей холодной логичностью Гектор, — он просто особь мужского пола, которая предоставила свой биоматериал для твоего рождения. Отцы так себя не ведут.

И вроде злится должна — он моего родителя оскорбляет. Но не получается. Может, я действительно предательница, иуда, стерва, плохая дочь, но сейчас я полностью согласна с Асхадовым.

…буквально через два часа мне позвонили из полиции. Отца нашли мёртвым в кабинке туалета торгового центра. Он вскрыл себе вены. Спасти не удалось. Кровопотеря оказалась слишком большой.

Огромная вина свалилась на мои плечи — ведь это я прогнала его! Я пожелала больше не видеть!

Плохая гадкая дочь!

…свадьбу приходится отложить…

2(12)

Кожа у мамы сейчас пергаментная: желтая, тонкая, неживая. Но мамочка дышит. Приборы вокруг тихонько пищат — сообщают, что жизнедеятельность в организме идёт почти нормально. Но в себя мамуля так и не приходит. Глаза её плотно закрыты. Доктора говорят, что она — всё слышит, понимает, только не может ответить.

Я глажу тонкую ладошку, неподвижно лежащую вдоль тела. С ужасом кошусь на железки, которыми стянуто мамино тело. Они напоминают пыточные предметы. Врачи собирали её по кусочкам несколько часов. Хорошо, что мама сейчас не учувствует боль.

Наклоняюсь, прижимаюсь щекой к ладони.

Надо сказать. Мама услышит — и информация останется в её памяти, в подсознании. А когда она очнётся — известие не станет шоком.

Поэтому всё-таки произношу:

— Папы больше нет, — прерывающимся голосом.

Прикрываю глаза — вновь смотрю картинки с похорон.

… Асхадов помог организовать достойные проводы отца, но всю родню собирать не стали. Тётю Софу я, конечно же, позвала. Она хоть и была зла на папу, но приехала меня поддержать.

На кладбище отвела в сторону и сказала:

— Слушай меня, племяшка, внимательно. Я тебе, как родной человек говорю, — тетушка у меня толста, у неё двойной подбородок, он трясётся, когда она говорит, и я думаю об этом, чтобы хоть как-то отвлечься от видения ямы, в которую опускают гроб с телом отца, — раз уж ты Асхадова захомутала — держи зубами. Чем хочешь держи. Таких мужиков сейчас почти нет. Это же вымирающий вид — мужик порядочный. Будешь за ним, как за каменной стеной. Не то, что моя сестра с твоим отцом.

Киваю, хотя едва понимаю о чём она говорит.

Тётушка сграбастывает меня в могучие объятия. Треплет по спине.

— Не будь дурой, девочка, — мягкой пухлой рукой вытирает мне слёзы. — Не упусти своё счастье.

Счастье…

Наверное, оно бывает разным. Моё — холодное. Несмотря на то, что во время похорон Гектор был рядом, сжимал моё плечо, полноценной поддержки, в которой я так нуждалась, ждать не приходилось.

Да что там — даже сочувствия и понимания.

…После поминок я сказала, что утром намереваюсь съездить в университет.

Открывая передо мной дверь в машину и усаживаясь рядом, Асхадов спрашивает:

— Собираешься взять темы, которые пропустила?

Вскидываю на него глаза — неужели не понимает?

Гектор сегодня весь в чёрном, как и я. Ему идёт, только выглядит он мрачнее, холоднее и опаснее. Если бы мне пришлось самой обратиться к нему — не за что бы ни подошла. От таких — пугающих — нужно держаться подальше.

Чувствую себя, как в клетке с хищником. Нервничаю. Но при этом хочу — до фантомных ощущений — чтобы он обнял меня и прижал к себе. Чтобы я выплакала горе в его объятиях. Зарядилась бы его силой и уверенностью.

— Нет, — говорю тихо, глядя себе под ноги, — хочу взять академ.

— Зачем? — он по-прежнему не понимает.

— Вообще-то у меня отец умер! — почти истерично говорю я. А самой хочется кричать: «Да проснись же! Отморозься!»

— И ты собираешься сидеть в академке из этого? — хмыкает он. — И чем будешь заниматься? Лелеять жалость к себе?

Мне хочется его стукнуть, чтобы проверить — ему вообще бывает больно! Но вместо этого сжимаю кулаки, глотаю слёзы и отворачиваюсь к окну.

Мой кулак накрывает большая прохладная ладонь и осторожно сжимает.

— Мне было двадцать, когда умерла мама, — произносит он, а у меня — обрывается сердце. Слишком живо вспоминанию историю, рассказанную Филиппом. — Я успел, скорая только уехала, а она ещё была жива. Силилась что-то сказать, но из-за рта шли кровавые бульбы. Гладил её по волосам — и руки все в крови были. Будто я её убил. Отчасти так и есть. Сидел рядом и просил какие-то силы, уж не знаю, какие именно, чтобы ускорили её смерть. Представляешь, — горько усмехается он, и пальцы, сжимающие мой кулак нервно подрагивают, — желать смерти своей матери? Лишь бы не мучилась так, — он откидывается на спинку сидения, прикрывает глаза. — И беспомощность такая… Единственный родной человек уходит, а ты ничего сделать не можешь.

Он замолкает, а у меня дрожит всё внутри. Мне становится стыдно за предыдущие мысли. Хочется кинуться, обнять, прижать к груди. Пожалеть. Но разве ж он позволит?

Рассказывает он тихо, сухо, безэмоционально. И если бы не дрожь пальцев, и не понять было бы, что в душе у него в этот момент — разверстый ад. И, главное, что душа есть, и она кровоточит.

— А на следующий день после похорон, — продолжает Гектор, — у меня была моя первая аудиторская проверка. И завалить её было нельзя. Отменить — тоже. Жизнь не даёт поблажек, Алла. Она идёт своим чередом. И у нас есть обязательства перед ней, главное из которых — продолжать жить. Это то, чего бы хотели для нас ушедшие родные. Мои уходили один за другим: у отца не выдержало сердце — он обожал маму, братья не вынесли смерть отца. Я хоронил их и шёл на работу. Потому что её никто не отменял. Потому что больше некому. И хорошо, когда есть учёба, работа. Когда есть, чем себя занять. Потому что если ты остаёшься один на один с горем, запираешься с ним в комнате — оно побеждает. Жалость к себе — кислота. Она сожрёт тебя и от личности ничего не останется — размазня, амёба… Поэтому, Алла, никакого академа. Ходи на занятия и радуйся, что они у тебя есть.

Он убирает ладонь и снова запирается, захлопывает все двери в своей душе. И я понимаю — такого тёплого разговора больше не будет. Больше он никогда не подпустит к чему-то настолько интимному и болезненному для него. Не позволит видит, как кровоточит душа.

Но я увидела, и теперь буду лелеять это воспоминание.

До самого дома мы молчим. А дома — расходимся по комнатам.

Ложусь на кровать, смотрю в потолок, а в голове — низкий бархатный голос, полный печали.

Он словно вопрошает меня: «Да что ты знаешь о горе?»

А о счастье? Что я знаю о нём?…

— Я влюбилась, мама, — шепчу, гладя её бледную щёку. — И мне сложно. Так сложно, мама. Потому что любить его — больно. Как касаться острых краёв льдин. Порой я хочу убежать, мама. Я боюсь потерять себя в этой любви. И в тоже время хочу этого. Мама, он хороший. Наверное. Хотя с ним я порой не понимаю, что хорошо, а что плохо. Все мои привычные оценки не работают на нём. Я бы хотела разгадать его, мама, но мне не дано… Ах, мамочка, как же мне нужен твой совет. Я совсем-совсем не знаю, что мне делать.

Езжу в университет — он в краевом центре, за сто километров от нашего города. Но у нас многие поступают в край и предпочитают ездить, чем снимать квартиру. Выходит дешевле.