Когда Евмен вышел из дома, Неаполис уже проснулся. Но было удивительно тихо и безлюдно на его улицах, и только псы грызлись из-за невзрачной с виду суки, наблюдавшей с удовлетворенным видом, как ее ухажеры полосуют друг друга острыми клыками. Разогнав пинками собачью свору, купец направил стопы к царским амбарам, где скрипели колеса и была слышна негромкая перебранка слуг и наемных воинов охраны будущего торгового каравана – несмотря на траур, он обязан был продолжать отправку скифской пшеницы на склады Ольвии, откуда ее повезут на осенний хлебный эмпорий.
Придворный эмпор почившего царя Скилура уже было свернул в проулок, сокращавший дорогу к амбарам, как вдруг его взгляду открылось нечто такое, от чего ему сразу расхотелось заниматься набившими за последний месяц оскомину хлебными делами.
С того места, где он стоял, была хорошо видна площадь у главных ворот скифской столицы, куда въезжала небольшая группа всадников, судя по пестрым значкам-вымпелам на копьях, воинов Боспора. Такие гости теперь, после заключения мирного договора с Перисадом, не были в диковинку. Однако проницательного Евмена поразило другое – боспорцев встречал сам Зальмоксис, принаряженный в лучшие одежды. А достаточно хорошо зная затворнический характер военачальника скифских катафрактариев, и на большие царские приемы хаживавшего весьма редко, Евмен уверился в мысли, что эти гости – люди не простые, может быть даже посольство самого повелителя Боспора. Впрочем, такую возможность купец отмел сразу – чужестранных посланников обычно встречали старейшины или скептухи, но уж ни в коем случае не второе теперь после Палака лицо скифского царства. А когда предводитель боспорцев спешился и обнялся с Зальмоксисом, Евмен, ни мало не раздумывая и не смущаясь не свойственной его положению и комплекции прыти, едва не бегом припустил к воротам, куда постепенно начал стекаться и праздношатающийся городской люд.
Он подоспел как раз вовремя – Зальмоксис и предводитеь боспорцев, о чем-то тихо беседуя, направились во дворец, а не в общественное здание для знатных приезжих. И это тоже было необычно. Сгорающий от любопытства, как нам уже известно отнюдь не праздного, Евмен примкнул к кучке скифской знати, почтительно следующей за военачальником катафрактариев. Купец старался рассмотреть приезжего вельможу, но ему был виден только профиль. Им оказался молодой человек приятной наружности с бесстрастным закаменевшим лицом и надменно поднятым подбородком. Коротко, на эллинский манер, подстриженные волосы юноши прикрывал неглубокий шлем из турьей кожи с приклепанным нашейником, на широкие прямые плечи был накинут дорожный утепленный плащ из тонкой валяной шерсти, из-под него временами посверкивали дорогие доспехи фракийской работы, а у широкого пояса висел акинак с клинком, длина которого была не менее чем на ладонь больше обычной. Единственным украшением, насколько успел подметить Евмен, оказалась массивная шейная гривна. Ноги юноши в скифских сапожках ступали мягко и по-кошачьи цепко, от чего он казался хищником, подкрадывающимся к жертве.
Евмен мучительно пытался вспомнить, на кого похож этот юноша, в чьих жилах, судя по внешнему облику, явно текла варварская кровь. И только когда знатный боспорец несколько замешкался у двери царских покоев, мельком посмотрев на сопровождавших его и Зальмоксиса скифов, придворный эмпор едва не ахнул от удивления: знакомый по частым встречам взгляд Палака, беспощадно острый и, казалось, вонзающийся в мозг, обжег опешившего купца холодным, а от этого вдвойне жгучим пламенем.
Придворный эмпор отстал от свиты Зальмоксиса и медленно побрел восвояси. Теперь он знал, кто пожаловал в Неаполис Скифский. Это был незаконорожденный сын царя Скилура от наложницы Сарии Савмак, наследник боспорского престола. Вяло отвечая на вопросы купцов, которые должны были сопровождать караван с зерном в Ольвию, Евмен безуспешно искал ответ на нелегкий вопрос: что теперь дальше будет? Судя по последним событиям, Херсонес вряд ли дождется помощи от Боспора, связанного по рукам и ногам мирным договором с номадами. А это значит, что к весне херсонеситам придется опять закрыть городские ворота и драться со скифами до последнего без надежды на благополучный исход военной кампании – они будут блокированы не только со стороны суши, но и с моря. Флот Боспора не покинет гавань, а боспорские гоплиты вместо хорошей драки с варварами утешатся топтанием по учебному плацу и скудным жалованием мирного времени, едва хватающего на несколько вечеринок в самой дешевой харчевне…
Савмак, внешне совершенно спокойный и уравновешенный, переступил порог отцовского дворца с сердечным трепетом и горькой, как степная полынь, обидой. Он пытался вытравить ее из своей души всю долгую дорогу в родные края, но так и не смог. Светлый образ несчастной обездоленной матери не давал ему покоя на привалах, а когда сон все-таки смеживал веки, кошмарные сны терзали измученный мозг видениями полуголодного и такого короткого детства. Ему, как и другим детям наложниц, нанимали и учителей поплоше, которые скорее отбывали срок, нежели учили по-настоящему. Только природный ум и непреодолимое упрямство позволили Савмаку, в основном самостоятельно, научиться чтению, письму и счету на эллинском языке. А когда его недолгое обучение закончилось, разбуженная жажда знаний погнала подростка на городское торжище, куда приходили с караванами и эллинские купцы, по тем временам люди весьма образованные и бывалые. Затаившись где-нибудь в уголке, он, словно губка, впитывал новые слова и фразы, различные истории и побасенки.
Однажды Савмаку удалось выменять у подгулявшего стражника, миксэллина, охранявшего караван ольвийского купца, старый, изрядно потертый пергамент за маленький, заплесневевший от сырости, бурдючок прокисшего вина, выброшенного царским виночерпием на помойку. У этой своеобразной книги не было ни начала, ни конца, и только гораздо позже, уже будучи лохагом пантикапейских гиппотоксотов, он узнал имя автора и название – «Илиада» Гомера, – но события, воспетые в ней гениальным поэтом, захватили его настолько, что Савмак какое-то время был похож на безумца. Ничего не видя и не слыша, мальчик слонялся за крепостными стенами, а то и по некрополю, расположенному на склонах балки, и, полузакрыв глаза, в восхищении повторял и повторял особенно понравившиеся ему строки.
Все это было, было… Задумавшийся Савмак не услышал шепот Зальмоксиса, и только когда тот, нимало не смущаясь теперешнего высокого положения брата, крепко ткнул ему кулаком под ребра, он вскинул опущенные глаза.
Перед ним стоял Палак. Он был одет в замшевый кафтан простого воина и шаровары, расшитые бисером. О его царском положении напоминал разве что старинный дедовский акинак в ножнах, богато украшенных накладными чеканными пластинами из золота. Взгляд старшего брата был равнодушен и пуст. Смуглое осунувшееся лицо Палака, казалось, было разрисовано черными полосами, словно ритуальная маска знахаря, но, присмотревшись, Савмак понял, что это подсохшие царапины. В Пантикапее им так и не удалось поговорить с глазу на глаз, они перекинулись только мало значащими фразами, изображая на виду у придворных Перисада радость долгожданной встречи. Впрочем, ни тот, ни другой и не высказывали страстного желания остаться наедине – прошлое легло между ними густой черной тенью.
Но теперь пришла пора объясниться – обстоятельства обязывали. От этого зависело многое, и окружавшие их старейшины, военачальники и номархи с некоторой тревогой ждали первых слов, которые должен был произнести Савмак, ибо он был не просто гостем, а официальным представителем дружественного государства и, в то же время, младшим братом теперь уже царя Палака.
Савмак медленно склонил голову перед Палаком и сказал:
– Я приветствую тебя, царь царей скифов. Прими мои соболезнования… Горечь утраты слишком велика, чтобы ее можно было передать обычными словами, но, клянусь хранительницей царского очага Великой Табити, скорбь моя беспредельна, как степь в заоблачной выси, куда теперь направил стопы наш великий и мудрый отец.