– Танат[155] свил гнездо под крышей царского дворца… – пробормотал нахмурившийся Тиранион. – Мне такое соседство не нравится, – он с огорчением покосился на столы, ломившиеся от яств, и сокрушенно вздохнул. – Пойдем отсюда, Мирин. Боюсь, что Харону вновь пред-стоит работа. Мне жаль Митридата. У него ясные глаза и добрая улыбка. Выпьем на дорожку, Мирин, закусим и пойдем…
Митридата рвало. Он уже в шестой раз выпивал до дна чашу с кислым козьим молоком, но спазм в желудке не позволял жидкости долго удерживаться внутри. Иорам бен Шамах и Паппий стояли возле ложа царевича с застывшими лицами, безмолвные и, казалось, отрешенные от мира сего. В комнате, кроме них, не было никого – иудей приказал телохранителям-галлам не пускать сюда даже царицу.
Наконец Митридата одолела икота, его взгляд стал осмысленней. Иорам бен Шамах с облегчением вздохнул и кивнул Паппию, в глазах которого застыл ужас. Юный лекарь быстро приготовил какое-то снадобье, налил в чашу из белого оникса и напоил царевича. Легкий румянец окрасил изжелта-бледные щеки Митридата, он несколько раз глубоко вздохнул, нашел глазами иудея и спросил тихим, но уверенным голосом:
– Мне подсыпали отраву?
– Да, мой господин, – не колеблясь, ответил лекарь.
– Я буду жить?
– В этом у меня нет ни малейшего сомнения. Боги милостивы к тебе.
– Благодаря твоему искусству… Я не забуду, Иорам, что обязан тебе жизнью.
– Не только мне, – возразил ему лекарь. – Истинный твой спаситель – Паппий. И то снадобье, которое он тебе готовил каждый день. Сколько трудов стоило ему уговорить тебя выпить…
– Что это за снадобье?
– Яд… – лекарь улыбнулся, заметив недоумевающий взгляд царевича. – Да, отвратительная, смертельная отрава, только в малой дозе. Твой организм постепенно привык к ее действию. И то, что для другого оказалось бы губительным, вызвало у тебя лишь рвоту.
– Ты… ты знал, что на меня готовится покушение?
– Я в этом был уверен. Убийца твоего отца до сих пор на свободе и поит смертоносные наконечники своих невидимых стрел ядом измены и ненависти.
– Клянусь всеми богами олимпийскими, я разыщу этого ублюдка! – с жаром воскликнул Митридат. – И предам такой казни, что мои враги содрогнуться…
В чистых янтарных глазах подростка засветилась неумолимая жестокость.
«О, Сотер! – мысленно обратился к Богу Иорам бен Шамах. – Моя душа в смятении, ибо я не в силах помочь этому мальчику укрепить его доброе начало всепримиряющей любовью. Посеянное недоброй рукой зло уже начинает давать всходы ненависти. Будь к нему милостив, Сотер, он в этом не повинен…»
ГЛАВА 10
Осень вызолотила склоны гор, окропила ржавчиной горные пастбища, усмирила быстрый бег ручьев. Со средины лета ни одна дождинка не упала в долине Фермодонта, а река Ирис обмелела настолько, что показывала дно даже в самых глубоких местах. Лишь заболоченных речных пойм не коснулась большая сушь – там по-прежнему ярко зеленели высокие травы и скрипели острым листом под редкими порывами вялого ветра буйные камышовые заросли.
Охотничья забава разбудила ранним утром сонные урочища предгорья. С высоты орлиного полета были хорошо видны шесть всадников, которые, быстро сближаясь, окружали ложбину, поросшую каштанами и кустарником.
Митридат, припав к гриве золотисто-рыжего жеребца, скакал во весь опор. Конь мчал напролом сквозь низкие, иссушенные зноем кусты, не выбирая дороги. Тем не менее, он ни разу не споткнулся, каким-то сверхестественным чутьем распознавая встречающиеся на пути рытвины и камни.
– Ахей! – закричал царевич, доставая на скаку стрелу из колчана: впереди, немного левее, у взгорья, затрещали ломающиеся ветки, и небольшое стадо оленей выметнулось на лужайку.
Тетива издала тугой, рваный звук, будто лопнула струна кифары, и каленое жало острия вонзилось под левую лопатку вожаку стада, на голове которого красовалась ветвистая корона. Олень на предсмертном всхрипе сделал еще один скачок и с разбегу грохнулся о землю. Следующая стрела впилась уже в дерево – второй ветвисторогий красавец, бык-трехлетка, совершив немыслимый по силе и красоте прыжок, исчез в густом подлеске; за ним умчалось и стадо.
– Сюда! Ко мне! Оил-ла! – Митридат соскочил с коня и в радости принялся отплясывать вокруг поверженного оленя дикарский танец.
Вскоре к удачливому охотнику присоединились и его товарищи.
– Давно мне не приходилось видеть такой точный выстрел. – Арторикс потрогал древко стрелы – она вошла в оленью тушу почти до половины.
– Поздравляю, Митридат! – сияющий Гай обнял друга.
– Видно сама Артемида[156] направила твою руку, господин, – лекарь Паппий в восхищении покачал головой. – На полном скаку, и так…
Промолчали только двое: обычно немногословный Гордий и царский конюший, низкорослый, сутулый перс с неухоженной рыжей бородой. Оруженосец царевича принялся свежевать оленя, а конюший занялся лошадьми – расседлал, отер пот, укрыл их попонами, устроил коновязь.
Завтракать решили прямо здесь, на лужайке. Польщенный похвалами, Митридат с гордым достоинством распределил лучшие куски своей добычи между сотрапезниками. Поев и немного отдохнув, охотники вновь направили коней в горы, чтобы еще попытать удачи. Но солнце, поднявшееся уже довольно высоко, разогнало дичь по глухим лесным закуткам, куда и пешим забраться было нелегко. Потому, пообедав и искупавшись в неглубоком лесном озерке, решили возвращаться в Синопу…
Угрюмый, заросший до глаз густой черной бородищей человек сидел на плоском камне у входа в глубокую пещеру. Его одежда – грязная полуистлевшая рубаха, рваный плащ и замызганные кожаные штаны – выдавали в нем одного их тех несчастных варваров, которых было немало в эпархиях Понта. Силой уведенные из родных мест и проданные в рабство, они так и не смирились со своей судьбой и при удобном случае убегали в леса и горы. Доведенные до отчаяния, голодные и полураздетые, беглые рабы быстро теряли человеческий облик и были способны на любое, самое страшное и жестокое преступление. На них устраивали облавы, травили собаками, жгли камыши, где они прятались, но толку от этого было мало – беглецы прекрасно знали каждую лесную тропинку, протоптанную зверьем, имели укрытия высоко в горах, куда ни одного царского гоплита нельзя было заманить никакими земными благами, и легко уходили от преследователей.
Однако, бородатый скиталец отнюдь не выглядел затравленным и отощавшим – как раз он догладывал здоровенную костомаху, запивая вином прямо из бурдюка. Неподалеку пестрела горящими угольями неглубокая яма-очаг; над ней на вертеле пекся, истекая жиром, козий бок, и бродяга с вожделением посматривал в его сторону. При этом ноздри его широкого, приплюснутого носа раздувались, рыжеватые, опаленные огнем костров брови ползли вверх, к давно потерявшему форму фригийскому колпаку, прикрывавшему жесткие, как щетина дикого кабана, волосы, и большая медная серьга в левом ухе начинала раскачиваться в такт мычащим звукам – бородач, пережевывая мясо, что-то напевал.
Неожиданно бродяга вскочил и прислушался. Он стоял над обрывом высотой не менее двадцати локтей[157], а внизу, по узкому извилистому ущелью бежала широкая каменистая тропа. И оттуда, из-за скального выступа по правую руку, доносились голоса и мерное цоканье лошадиных копыт.
Бородач удовлетворенно хмыкнул, быстро завязал полупустой бурдюк, забросал уголья землей, не без сожаления засунул недопеченный кусок мяса в дорожную сумку и достал из пещеры тугой лук с костяными резными щечками. Попробовал тетиву, выбрал из кожаного колчана стрелу, тщательно проверил оперенье и лег на самый край обрыва, спрятавшись за невысокими, чахлыми кустами.
Всадники приближались, хотя их еще не было видно. Бродяга, не отрывая глаз от тропы, сунул руку за пазуху и вытащил тяжелый кожаный мешочек, висевший у него на шее на крепком сыромятном ремешке. Взвесил в руках, слегка тряхнул – мелодично звякнули золотые монеты. Оскалив крупные желтые зубы в хищной ухмылке, запихнул мешочек обратно, под рубаху; устроился поудобней, наложил стрелу на скрученную из тонких, но очень прочных и упругих воловьих жил тетиву и замер в полной неподвижности.