– …Нет, что ни говори, а мне в Пантикапее нравится, – потягиваясь, словно сытый кот, сказал Пилумн. – Кормят, будто на убой, вино, правда, кисловатое, но зато от пуза, жалование приличное… беда только, что часто задерживают… Ну да ладно, мы привычные. А главное – кругом тихо, спокойно, воевать не с кем; лежи и поплевывай в потолок казармы. Не то, что было в Галлии[270]… Помнишь, Рут… кхм! Тарулас, как нас эти варвары загнали в ущелье? А потом запрудили реку? – он с видимым удовольствием рассмеялся. – Ну и поплавали мы, как водяные крысы. Сирийская ала[271] накрылась почти вся, а я грязью плевался еще с месяц. С той поры к воде у меня отвращение, потому и пью только вино, – отставной легионер приложился к фиалу, и все услышали звук льющейся жидкости.
– Не накаркай, – лениво отвечал ему Тарулас. – В степи неспокойно, насколько мне известно. По-моему, скифы что-то затевают.
– А… – беспечно отмахнулся Пилумн. – Видывали мы всякое и тут не пропадем. Главное – здесь нет ищеек римского Сената.
– Убедил, – скупо улыбнулся Тарулас. – О чем задумался, Савмак? – вдруг спросил он юношу, в этот момент вспоминавшего свои детские годы.
Под пытливым взглядом лохага аспургиан Савмак смутился и поторопился ответить ему широкой обескураживающей улыбкой.
– Устал, – коротко ответил на вопрос и принялся за жаркое с таким аппетитом, что Тарулас невольно позавидовал ему: ах, молодость, сколько в ней невинных и понятных только человеку в годах услад.
– Наш юный скиф чересчур серьезно понимает службу, – снова вступил Пилумн, любовно поглядывая на Савмака. – Плюнь. Главная заповедь: не суйся, куда тебя не просят, и не паси задних, чтобы не подумали, что тебе зря платят жалование. И учись быстро бегать – в нашем военном деле эта способность всегда пригодится, – он хихикнул, подмигнув Таруласу. – Уж мы-то побегали…
– Бегать – это не по мне, – проворчал гигант Руфус, массируя ушибленную на тренировке руку. – Я еще никому не показывал, как выглядит моя спина. Бей, круши, руби – вот мое правило. И только вперед.
– Ты у нас известный боец, – откровенно расхохотался Пилумн. – Помнится мне, как кое-кто очень удачно изображал запутавшуюся в сетях рыбину… – отставной легионер прозрачно намекнул на бой с киликийскими пиратами, когда Руфуса поймали в сеть. – Ты и впрямь не показал никому своей спины… а только то, что пониже, – и он снова загоготал.
– Иди ты… – огрызнулся обиженный Руфус и вонзил свои крепкие и по-волчьи острые зубы в сочный кусок свинины.
В харчевню вошли воины царской спиры. Все, как на подбор, рослые, с воинскими знаками отличия наподобие римских фалер, они вели себя сдержанно, но по-хозяйски: расположились, не спрашивая никого, за лучшим столом и шумно заговорили о чем-то своем, совершенно игнорируя окружающих.
Вслед за ними появились и наши знакомые: рапсод Эрот и бежавший из Неаполиса Скифского хозяин харчевни Мастарион. Он шел за рапсодом печальный и покорный, как овца на заклание.
За те дни, что Мастарион провел в столице Боспора, они успели посетить почти все харчевни; эта была одна из последних. Несколько раз наш горемыка пытался сбежать от Эрота, чтобы принести жертвы в храмах Аполлона и Деметры в акрополе, но рапсод появлялся на его пути словно из-под земли, и изумленный Мастарион вместо алтаря совершал возлияния в очередной харчевне. Неутомимый зубоскал и выпивоха, Эрот на полном серьезе убеждал приятеля, что коль уж нет в Пантикапее храма Гелиоса, то нечего платить денежки жрецам других богов, даже если так принято. Осторожный и трусоватый Мастарион, горячий поклонник солнцеликого бога, тем не менее, был склонен не портить отношений и с другими собратьями Гелиоса – на всякий случай, – но все его доводы таяли, как дым, когда появлялись чаши с охлажденным вином и добрая закуска.
– Не огорчайся, нам просто не повезло. Бывает, – Эрот ворковал, как голубь, склоняясь к уху Мастариона. – Но ты тоже хорош – зачем поминать под руку всякую нечисть? В следующий раз мы обязательно отыграемся. Уж я-то в этом деле мастер…
Рапсод пытался умастить елеем своего красноречия исстрадавшуюся душу приятеля, на пару с которым проиграл в кости вчерашним вечером кучу денег. Расплачивался, как обычно, Мастарион.
– Между прочим, тут неподалеку есть хорошая харчевня, – продолжал Эрот. – Хозяин хочет ее продать и уехать в метрополию. Ты еще не передумал здесь обосноваться? Нет? Я всегда знал, что ты умный человек, Мастарион. У пантикапейцев денег куры не клюют, право слово. Это тебе не Неаполис, где пропившиеся варвары расплачивались рваными портками. Уж мы тут с тобой развернемся, – с воодушевлением закончил рапсод свою тираду.
При последних словах Эрота бедный Мастарион скривился так, будто его накормили недозрелым виноградом. С обреченным видом он уселся на скамью и дрожащей рукой схватил наполненную чашу, поданую ему быстрой, как белка, меоткой, тугой и бронзовой, словно созревший персик.
– Вот с одеждой у меня и впрямь неважные дела, – Эрот, осушив две чаши подряд, с критическим видом стал рассматривать свой видавший лучшие времена хитон. – Заплаты ставить негоже, я все-таки известный кифаред, а купить новый, увы, не на что… – он бросил быстрый и пронзительный взгляд на приятеля, тут же сделавшего вид, что внимательно прислушивается к разговору воинов спиры, сидящих рядом. – Впрочем, я не ропщу… – рапсод потупился и тяжело вздохнул – чересчур громко, чтобы это могло быть похоже на настоящие терзания. – Никто меня не понимает, никому я не нужен… – на этот раз Эрот постарался – в его тихом скорбном голосе прозвучали трагедийные ноты, а на глаза навернулась слеза.
Мастарион, конечно же, все слышал и почувствовал глубокое раскаяние. Ругая себя последними словами за черствость, он повернулся к Эроту и начал подыскивать подходящие выражения, чтобы уверить друга и брата по вере в своем благорасположении к нему. Но сказать так и не успел – чья-то крепкая рука схватила его за шиворот, и грубый хрипловатый голос прорычал:
– Эй, ты, толстяк! Я не люблю, когда меня подслушивают.
Перепуганный Мастарион втянул голову в плечи и пролепетал, обращаясь к разгневанному фракийцу, воину царской спиры, возвышавшемуся над ним, как скала:
– Н-нет… Кто, я?
– А здесь есть еще такая толстая образина, как ты? – фракиец был пьян и явно нарывался на скандал.
– Клянусь всеми богами олимпийскими, у меня даже помыслов таких не было! – возопил Мастарион, бросая молящие взгляды на невозмутимого рапсода.
– Вышвырни этого борова вон, – посоветовал скандалисту его товарищ с суровым надменным лицом и длинными черными усами.
– Я не думаю, что это разумное решение, – неожиданно прозвучал твердый и сильный голос Эрота. – Этот человек – гость города, ваши разговоры его не интересуют, потому как здесь он никого не знает.
– А это что за птица? – удивился первый фракиец. – Послушай, Ксебанок, по-моему, наша харчевня стала напоминать притон для всякого нищего сброда, – обратился он к черноусому.
– Как ни прискорбно это сознавать, но ты прав, – меланхолично ответил ему Ксебанок. – Гони и другого в шею.
– Можете спокойно продолжать вашу трапезу, – сказал, поднимаясь, Эрот. – Мы уже уходим, – он наморщил нос и пробормотал с таким расчетом, чтобы его услышали фракийцы: – Мастарион, здесь и впрямь кое от кого несет, как от дохлятины. Идем отсюда прямо в термы, иначе нас будут облаивать все сторожевые псы.
– Ну-ка, постой! – скандалист схватил Эрота за локоть. – Кто это здесь дохлятина?!
– Прости меня, Мастарион, но я очень не люблю хамов и дураков, – с этими словами рапсод взял с полки керамическую ойнохою и, благодушно улыбаясь, вдруг с силой, которую трудно было угадать в его невысоком худощавом теле, опустил ее на голову фракийца.
Забияка отшатнулся, а затем медленно, будто во сне, опустился на пол; похоже, он потерял сознание.