Моя бедная мать вынуждена была очень беречься. Как и во время последней беременности, она страдала от мучительной тошноты. Я всегда пытался прийти ей на помощь. Но на мою сестру нездоровье матери, которое, в сущности, должно было вызывать жалость, производило совершенно обратное впечатление. Однажды, когда у матери началась рвота в присутствии Юдифи, девочка не смогла сдержать своего отвращения, испуга и ужаса. Она с криком бросилась на галерею, она неистово билась о стены своей нежной белокурой головкой и, несмотря на свойственную ей чувствительность, не замечала ни шишек, ни царапин. Я насилу ее успокоил. Но мне не всегда это удавалось. Как я мечтал, чтобы отец наконец приехал.

«Он зарабатывает деньги, никак не может оторваться от работы» — сказала мне мать доверительно. Только когда она написала ему, что наша крошка Юдифь очень капризничает и даже немного похудела (маленькая ложь во спасение, я знал это), он обещал прибыть в начале будущей недели.

Все мы вздохнули с облегчением. Мать ела одна в полутемной комнате, Вероника пожелала есть в кухне, а мы, то есть Валли, Юдифь и я, ели все вместе, в теплую погоду обычно в саду под деревьями. На самом-то деле худела мать, и я видел, не смея, конечно, сказать ей об этом и огорчить ее, глубокие морщины вокруг ее милого, теперь такого бледного рта и большие мешки под глазами. Я поддерживал ее, когда она поднималась с места, ей становилось уже тяжело ходить. В присутствии сестры она старалась скрывать свое нездоровье. Словом, все мы щадили друг друга.

Неожиданно я получил очень длинное дружеское письмо из нашего родного города. К моему удивлению, письмо было от полковника и его сына, которые вспомнили обо мне. Они надеялись, что письмо это догонит меня, и писали, что будут «ужасно» рады, если я наконец навещу их в их галицийском имении. Когда бы я ни приехал, я буду желанным гостем. Мне нужно только доехать до моего родного города, там они меня встретят; наша старая Австрия была так велика, — Тироль и Галиция казались разными частями света. Сестра Ягелло тоже передавала мне привет и даже приписала несколько любезных слов крупным, чуть размашистым почерком.

Сейчас я очень охотно поехал бы к друзьям юности, впрочем, разве юность уже миновала? Но я колебался. Валли влекла меня, я не мог уже быть без нее, и в то же время я боялся ее, и в этом состоянии смятения я бывал подчас так резок с ней — только днем, правда, — что она часто била тарелки к великому испугу матери, которая не знала, как ей оправдаться перед бережливым мужем в столь необычных тратах на предметы домашнего обихода. Расчетливость отца являлась основным препятствием и для получения им почетного гражданства в Пушберге, вопрос этот все еще не был разрешен. Правда, обе партии — партия священника, хотевшая восстановить церковь, и партия учителя, желавшая починить окончательно прохудившуюся крышу богадельни, которая не только пропускала дождь, но, что самое скверное, и снег, — обе эти партии давно пришли к соглашению. Однако требуемая ими сумма, очевидно, казалась чрезмерной моему отцу, и боюсь, что страх перед встречей с местной знатью заставил его не сопровождать нас сюда. Правда, мать сообщила мне, что только за одну удачную операцию он получил тридцать с лишним тысяч крон, а бедное общинное управление Пушберга было бы премного благодарно за восемьсот и даже за пятьсот крон.

— Не можешь ли ты повлиять на него? — спросила мать, которую со своей стороны усердно обрабатывал священник.

— Не знаю, буду ли я еще здесь, — ответил я и рассказал ей о полученном мною приглашении.

— Ты не уедешь, ты ведь не бросишь меня одну? — спросила мать, бледнея еще больше.

— Одну! Ведь приедет папа, — ответил я и взял в свои большие руки ее бессильную, холодную, унизанную кольцами ручку, всю испещренную голубыми вздувшимися венами. — Я думаю, мне лучше уехать на несколько недель…

— Да, ты так думаешь? — спросила мать, быстро успокаиваясь (пожалуй, слишком быстро, слишком легко). — Я помню, его преподобие, патер, тоже говорил мне об этом. Но разве у тебя есть деньги на дорогу?

— Конечно, — ответил я, словно иначе и быть не могло. На самом деле я в течение целого года скопил ровно столько, сколько стоит плацкартный билет третьего класса до нашего города, и у меня не было даже денег на расходы во время долгой дороги. Но я решил уехать во что бы то ни стало.

— У меня денег куры не клюют, — сказал я.

Валли, конечно, узнала об этом, и, ничего не говоря, — в то время мы вообще не говорили почти ни о чем, чего не могла бы слышать мать. Вероника и даже моя ревниво прислушивавшаяся сестренка, — Валли дала мне почувствовать свою боль и свою радость, когда я согласился наконец еще раз встретиться с ней.

Мать из-за нездоровья совсем перестала гулять, она почти не двигалась. В течение дня Валли не могла выходить из дому.

Все покупки делала Вероника. Большинство продуктов нам приносили — масло, молоко, прекрасную спелую землянику и малину, из которых Валли варила джем.

Мы — Валли и я — могли встречаться теперь только ночью. Но мы понимали друг друга по знаку, по взгляду, по слову, произнесенному шепотом.

Вечером нам приходилось ждать очень долго. Мать, как всегда во время беременности, мучила бессонница и тяжелые сны, и она никогда не ложилась раньше полуночи. Спала она чутко и просыпалась от малейшего шороха. Но нас с Валли так непреоборимо влекло друг к другу, что мы преодолевали все препятствия. Босиком, чтобы скрип башмаков не разбудил кого-нибудь в тихом доме, мы крались вниз по лестнице и с отчаянным сердцебиением пробирались по дорожке, усыпанной гравием, за деревья или за молчащий ночью улей. Там мы стояли и смотрели друг на друга, и целовались, не соединяя губ, и гладили друг друга по лицу, а ночью, накануне приезда отца, не уславливаясь заранее, мы на цыпочках, словно нас могли услышать в высокой траве, пробрались на луг, примыкавший к терновой изгороди. Луны не было. Из долины, предвещая ненастье, подымался туман, птицы на деревьях молчали, не было слышно даже сонного чириканья, только кузнечики громким хором стрекотали под камнями, да по ту сторону изгороди, по светящейся молочно-белой, пахнущей пылью и мятой дороге, в спящее село пробиралась кошка. Мы легли на землю, я ближе к изгороди, она ближе к дому. Я лежал на левом боку, устремив на нее широко раскрытые в ночной тьме глаза, она совсем рядом, глядя на меня. Мы придвигались все ближе. Пальцы наших ног соприкоснулись, но мы тотчас разъединили их. Потом мы коснулись друг друга коленями, бедрами, грудью, кончиками мизинцев. Я видел ее большие темные прекрасные глаза, голова ее почти прикоснулась к моей. Мы оба откинули головы, чтобы не прижаться лицом к лицу, и лишь на короткое мгновение губы ее почти слились с моими. Она подняла руку, словно для того, чтобы стереть поцелуй, и я ясно почувствовал на ее ладонях крепкий запах раздавленной земляники, из которой они с сестрой сегодня после обеда варили джем. Я не хотел целовать ее. Я не смел. Я лег на спину. Она повторяла все мои движения. Я закрыл глаза. Я слышал ее дыхание, ее вздохи, и сердце мое забилось. Пошел дождь, медленно, медленно, как он почти всегда начинается в этих местах, капля за каплей, тяжелый и теплый. Мне казалось, что незримая туча под большим мягким сводом ночи ищет место, куда бы уронить каплю. Я расстегнул ворот рубашки, грудь моя была раскрыта. В ночной тишине сквозь шум дождя я услышал, как зашуршало платье Валли. Она делала то же, что делал я, она чувствовала то же, что чувствовал я. Капли затекали мне в уголки губ, в уши, падали на руки, на шею, на ноги, на все мое тело. Меня охватило неописуемое счастье быть здесь, на земле, лежать под душистым дождем, на примятой, с хрустом распрямляющейся траве, дышать и знать, что Валли так спокойно лежит со мной рядом. Но дыхание ее уже не было спокойным. Внезапно она поднялась, она перестала отвечать на мои чувственные, но холодные ласки, она вскочила и попыталась бежать, и вдруг, уже на дороге, опомнилась, сделала несколько быстрых шагов назад, упала возле меня на колени, сжала мою голову ладонями, потом снова вскочила, снова бросилась прочь и снова вернулась. Она искала мой рот, нашла только шею, но ей было все равно, что целовать. Она затопила мое лицо слезами и поцелуями.