Моя милая, бедная мать заклинала меня со слезами (правда, через секунду она уже лукаво улыбалась, суматоха и беготня вниз и вверх по лестнице забавляла ее) «временно» потерпеть. Охотно. Но как? Может быть, и мне поискать пристанище в одном из доходных домов отца? Я улыбнулся. Для меня этот вопрос был наименее важным. Ведь в любой каморке я найду если не слишком много простора, то, во всяком случае, покой. Для меня самым главным были занятия.

Срок подачи заявлений на медицинский факультет, в виде исключения, мог быть продлен до ноября. Я решил этим воспользоваться. Я без конца пытался уговорить отца. Мать была на моей стороне или, может быть, только притворялась. Впоследствии я узнал, что моя судьба уже была решена. Да, все было давным-давно решено и чуть ли не скреплено печатью. И случилось это вовсе не теперь, а много лет назад, после моего злополучного подарка ко дню рождения отца, после «кражи» книги о душевнобольных и т.д. Я никогда не узнал бы об этом и никогда не поверил бы этому, если бы Валли, которая никогда не лгала, не рассказала мне все. Она слышала разговор моих родителей. Но тогда я еще ничего не знал. С Валли я почти не разговаривал, хотя наша страсть, — совсем иное чувство, чем то, которое я питал к Эвелине, — не угасла, да и не могла угаснуть.

Я добился, чтобы отец принял меня для решительного разговора, — сколько их уже было в последние годы? В назначенное время я явился к нему в кабинет. Он еще не закончил приема. Пациентов вызывали одного за другим. Я видел белые повязки и черные платки, закрывавшие глаза. Я видел очки, за которыми можно было разглядеть оперированные радужные оболочки, деформированные зрачки и странно светящиеся глаза, с которых отец удалил катаракту. Но, в сущности, я видел только его лицо, которое появлялось из-за зеленой плюшевой портьеры, когда он выпускал пациента и впускал другого.

Наконец наступил мой черед. Я вошел. Он не сел на старое, хорошо мне знакомое кресло за письменным столом: он ходил по комнате, исчезая время от времени в «зеркальной», примыкавшей к кабинету, он убирал там инструменты. А я сидел на стуле, говорил, говорил и не знал даже, слышит ли меня отец.

Наша беседа длилась недолго. Я повторил свое старое желание. Он сказал, вначале, очевидно, пытаясь пойти мне навстречу:

— Тут есть некоторые препятствия. Хорошо ли ты все обдумал?

Я кивнул.

— А если ты начнешь, а потом через несколько лет выдохнешься и потеряешь охоту к этому делу, тогда что? Учение на медицинском факультете длится дольше, чем на всех других. Если ты ничего не добьешься, ты только попусту убьешь свою юность. Ученый пролетарий! Что может быть хуже, не правда ли?

— Я приложу все усилия, — начал я.

— Знаю, знаю, усилий у тебя хватит, но обладаешь ли ты необходимыми способностями?

— Такие, как у многих других, у меня, вероятно, тоже есть.

— Как у многих других? Посредственных врачей сколько угодно. Это истинная чума, они приносят только вред и сбивают нам цены. И прежде всего: ты слишком неспокоен, — сказал он, словно подводя итог. — Врач, который подвержен внутреннему беспокойству, распространяет его вокруг себя и заражает им больных. Еще Парацельс говорил, что врач обязан обладать уверенностью и спокойствием. Нож, который режет, должен быть острым, иначе он не поможет.

— У меня хватит сил и на это, если понадобится. Я вовсе не такой мягкотелый. Я ведь еще молод. Мне это страшно важно, иначе я не стал бы настаивать на своем. Ты знаешь, папа, как охотно я выполнил бы твое желание, но…

— Да, — прервал он меня, — ты всегда говоришь о любви. Но принести жертву, пусть самую маленькую, послушаться опытного человека, который желает тебе добра?! Будь же благоразумен.

— Нет, — сказал я, — я знаю, что это мое призвание, что я поступаю вполне благоразумно, когда прошу тебя не препятствовать мне идти своим путем. — И я рассказал ему о том, как я врачевал в А., — недавно я снова вспомнил об этом, — как излечил мокруна и вставил выбитый зуб.

— Ах, так, ах, так! — сказал отец, теперь впервые возвысив голос. — Это доказывает только, что прав я. Ты так ребячлив, что считаешь эти фокусы свидетельством твоих врачебных способностей. А я считаю их только задатками шарлатанства.

— Но ведь лечение мне удалось?

— Ничего не доказывает, ровно ничего. Тебе просто повезло не по разуму. То, что ты сделал, — это чистейшее шарлатанство. А ты дал себе отчет в том, что случилось бы, если бы твое чудодейственное лечение не удалось? Нет! С моей стороны было бы непростительно, если бы я допустил тебя к страждущему человечеству. Медицина не твое призвание.

— А что же тогда?

— Что? — переспросил он несколько мягче. — Что угодно. Я лично того мнения, что для нашей семьи одного ученого достаточно. Стань коммерсантом! Хорошо, пусть даже купцом с университетским образованием. Видишь, я противоречу себе из желания сделать тебе приятное. Я не могу посвятить себя заботам о моих делах. Сделай это вместо меня. Мне нужен человек, который мне предан. К тебе я питаю непоколебимое доверие, несмотря на твои мальчишеские проделки с дукатами и подписями. — Он улыбнулся необычайно доброй улыбкой. — Когда-нибудь ты унаследуешь мое состояние, разумеется, после матери, и наравне с другими братьями и сестрами. Разве не лучше получить в наследство мое состояние, чем изнурительную профессию, с помощью которой я его нажил?

— Но я хочу именно этого! Я хочу быть твоим наследником только в этой области. На что мне деньги?

— Ты рассуждаешь, как ребенок! Нет, как гимназист! Мозги наизнанку. Самое время тебе познакомиться с практической жизнью.

— Но я хочу изучать медицину! — повторял я.

— Но я не хочу!

— Почему?

— Потому что не хочу. У тебя это просто упрямство, как у многих жалких шарлатанов, которые настаивают на своем, даже когда по их милости несчастный больной находится уже на краю могилы. Меня принудили заниматься этой профессией. Если бы я был на твоем месте… Если б я был сейчас так же молод и передо мной открывалась бы такая же замечательная жизнь, как перед тобой… Я завидую тебе…

Я молчал. Двери в приемную отворились, мы услышали это, хотя двери кабинета были обиты войлоком; вошли новые пациенты. Отец начал проявлять нетерпение.

— Я вижу, — сказал он наконец, — что так мы не сдвинемся с места. Я делаю тебе последнее предложение. Ты поступишь в Высшее коммерческое училище. Насколько я знаю, ты будешь там находиться в самом лучшем обществе. Если, против ожидания, окажется, что тебя не интересуют всеобщая география, языки, вексельное право, торговое право, бухгалтерия и прочее, если тебе безразличны предметы, которые страстно интересуют меня, зрелого человека, и ради которых я готов поступить потом к тебе в учение, — хочешь? Так вот, если ты никак там не выдержишь и признаешь меня неправым по всем статьям, ты можешь летом идти отбывать воинскую повинность, а с будущей осени — изучай себе, с богом, что хочешь.

— Но ты сам говоришь, что учение на медицинском длится дольше, чем на любом другом факультете. Как же ты можешь требовать, чтобы я потерял еще год?

— Требовать? Требовать? — и в голосе его зазвучала та теплота, о которой никто в мире не мог бы сказать, искренна она или наигранна. — Разве мы с тобой должник и заимодавец, чтобы требовать друг от друга? Разве мы не отец и сын? Разве ты не мой первенец, не мой старший, на которого я возлагаю самые большие надежды? Пойми же меня, пожалуйста. — Он придвинулся ко мне вплотную. — Ведь чего я хочу? Навсегда обеспечить твое существование. Я хочу, чтобы ты имел постоянный, солидный доход, чтобы ты женился на женщине нашего круга, чтобы ты мог содержать ее и своих детей согласно своему общественному положению и чтобы ты извлек из жизни все, что может извлечь человек.

— Но это не препятствие… — прервал я его. Он не дал мне договорить:

— Я забочусь только о твоем счастье. Ты молод, ты не знаешь себя. Я опытен, я думаю, что я тебя знаю. Разве ты можешь когда-нибудь стать опасным для меня конкурентом?