«К сожалению, я знаю только понаслышке о безмерной музыкальной силе Паганини. По роковому стечению обстоятельств он никогда не выступал во Франции, когда я там был, и должен с огорчением признаться, что, несмотря на тесные связи, которые я имел счастье с ним поддерживать в последние годы его жизни, я никогда не слышал его игры. После моего возвращения из Италии он играл в Опере единственный раз, но, прикованный к постели тяжелым недугом, я не смог присутствовать на этом концерте, последнем, если я не ошибаюсь, из всех, что он дал».
Таким образом, по первому поводу никаких сомнений. По второму Берлиоз высказался так:
«Фантастическая симфония» снова была включена в программу, она вызвала бурные аплодисменты всего зала. Успех был полным, честь была восстановлена. Мои музыканты сияли от радости, покидая сцену.
Наконец, в довершение моего счастья, когда разошлась публика, длинноволосый человек с пронзительным взором, странным и изможденным лицом, одержимый гением, колосс меж великанов, которого я никогда раньше не видал, но глубоко взволновавший меня с первого же взгляда, ждал меня в опустевшем зале; он остановил меня в проходе, чтобы пожать мне руку и осыпать горячими похвалами, воспламенившими мне сердце и голову. То был Паганини.
…Спустя несколько недель после реабилитировавшего меня концерта, о котором я только что говорил (22 декабря 1833 года), Паганини пришел ко мне:
— У меня есть чудесный альт, — сказал он, — великолепный инструмент Страдивариуса, и я хотел бы выступать с ним перед публикой. Но у меня нет музыки ad hoc[101]. Не смогли бы вы написать соло для альта? Такую работу я могу доверить только вам…
И чтобы сделать великому виртуозу приятное, я попытался написать соло для альта, но соло, сочетавшееся с оркестром таким образом, чтобы ничуть не урезать его воздействия на инструментальную массу… При виде пауз альта в аллегро Паганини сказал:
— Это не то, я слишком долго молчу!
Через несколько дней, уже страдая недугом, он уехал в Ниццу, откуда вернулся лишь спустя три года.
Признав, что мой план сочинения ему не подходил, я задумал написать для оркестра ряд сцен, где альт соло включался бы как более или менее активный персонаж, сохраняющий постоянно собственный характер; я хотел, вставляя альт в поэтические воспоминания о скитаниях в Абруццах, сделать из него как бы меланхолического мечтателя в духе байроновского Чайльда Гарольда. Отсюда и название симфонии: «Гарольд в Италии».
Всего две эти встречи.
Но независимо от объяснений, оплошность Паганини низвела его великолепный жест до уровня корыстного расчета. Действительно, Никколо заявил:
«Я сделал это ради Берлиоза и ради себя. Ради Берлиоза, так как видел гениального молодого человека, чьи сила и мужество, наверное, разбились бы в конце концов, в той ожесточенной борьбе, какую ему приходилось каждодневно вести против завистливой бездарности и невежественного безразличия, и я сказал себе: „Нужно прийти ему на помощь!“ Ради себя, потому что позднее мне воздадут за это должное и когда станут перечислять мои права на музыкальную славу, то не самым последним будет то, что я первым сумел распознать гения и вызвать к нему всеобщее восхищение».
Однако оставим в покое скрытые мотивы.
«Эти двадцать тысяч франков обеспечили Берлиозу три года беззаботного творчества, свободы, счастья и создание нового шедевра — симфонии „Ромео и Джульетта“[102].
Берлиоз, который вел жестокую борьбу против предвзятости и зависти и против одолевавшей его нужды, испытывал, по-видимому, искреннюю признательность к своему благодетелю. Однако он уклонялся от разговоров о спасшей его щедрости, наделавшей столько шума. В своих «Мемуарах» он сдержанно высказался по поводу этого события, столь важного в его жизни.
«Очень часто и настойчиво, — писал он, — меня просили рассказать во всех подробностях эпизод из жизни Паганини, ставшего моим добрым гением. Различные случаи, далеко выходящие за пределы обычных путей жизни артистов, которые предшествовали главному факту и последовали за ним, ныне всем известны, но скажи я о них, они вызвали бы, видимо, живой интерес. Однако легко понять то смущение, какое я испытал бы при таком рассказе, и вы простите мое умолчание.
Я не считаю даже нужным опровергать те нелепые намеки, глупые недомолвки и ложные утверждения, вызванные благородным поведением Паганини при обстоятельствах, о которых я говорю».
Однако, несмотря на такой лаконизм, о признательности Берлиоза свидетельствуют та сердечность и то терпение, которые он — всегда такой нетерпеливый — проявлял по отношению к Паганини, необратимо потерявшему голос. Гектор сопровождал его в поездках по столице, постоянно оказывая ему много внимания. Впрочем, послушаем его самого:
«Горловая чахотка настолько прогрессировала, что он совсем потерял голос, и с этих пор вынужден был почти полностью отказаться от всякого общения с людьми. Только приблизив ухо к его рту, можно было с трудом разобрать некоторые слова. И если мне случалось прогуливаться с ним по Парижу в солнечные дни, когда у него появлялось на то желание, я брал с собой альбом и карандаш. Паганини несколькими словами записывал тему для разговора, и я развивал ее насколько был способен, а он, время от времени беря карандаш, прерывал меня, записывал мысли, часто очень оригинальные в своем лаконизме. Как глухой Бетховен пользовался альбомом, чтобы воспринимать мысли друзей, так и немой Паганини употреблял его, чтобы передавать собственные»[103].
Будем справедливы. Берлиоз защищал Паганини со всем своим природным пылом, однако и он сам тоже не был защищен от ударов. Кроме того, он чувствовал себя неловко.
1839
Год «Ромео и Джульетты»
I
Благодаря щедрому дару внезапно объявившегося защитника справедливости чародея Паганини Гектор, освобожденный от материальных забот, дотоле его не щадивших, смог спокойно посвятить себя сочинению музыки. Он мог внимательней вслушиваться в свою душу, чтобы лучше и полнее ее раскрыть, и он создал бесценную жемчужину — «Ромео и Джульетту».
Произведение по духу было близко его душевному состоянию того времени — менее бурное, более мечтательное. В нем вдруг появилась склонность к созерцательности; перед мысленным взором, словно тени прошлого, проходили осаждавшие его трудности, причинявшие ему страдания, подло «зарезанный» «Бенвенуто». Он видел безвременно умершую мать; а ему так хотелось, чтобы она рано или поздно стала свидетельницей его окончательного торжества. Потом он вспомнил своего юного брата Проспера, восемнадцати лет приехавшего в Париж и недавно угасшего в семейном пансионе на улице Нотр-Дам-де-Шан, куда Гектор его устроил. Бедняжка Проспер покинул землю, как и прожил, — без борьбы, без шума, не оставив ни малейшего следа, словно дуновение ветерка. То был очаровательный юноша, которого Гектор почти не знал. Проспер горячо восхищался своим великим братом, «подобным льву». Как-то, возвратившись в Кот, он исполнил наизусть на рояле большие фрагменты основных тем из «Бенвенуто», он защищал оперу со всей неистовой страстностью своей хрупкой натуры.
Образ брата, возникая, будил в Гекторе благоговейные и нежные воспоминания. Так, в мыслях вновь преходила перед ним вся жизнь.
В апреле
Адель Берлиоз вышла замуж за нотариуса, господина Марка Сюа, который пописывал милые стишки. В противоположность судье Палю он искренне восхищался Гектором.
Бедный доктор Берлиоз! Его жена умерла, Гектор давно уехал, не стало милого Проспера, столь способного к музыке и математике, обе дочери вышли замуж. Он одиноко жил в своем доме, казавшемся ему более просторным и более суровым, чем монастырь, более мрачным, чем кладбище. Ночами среди ставших привычными призраков он погружался в горестные воспоминания.
101
Подходящей к этому случаю (латин.).
102
Жюль Жанен.
103
«Этот альбом, служивший знаменитому собеседнику, у меня, несомненно, позаимствовал без спроса один из тех, кто, посещая салоны артистов, любой ценой приобретает автографы. Во всяком случае, однажды, когда Спонтини захотел на него взглянуть, я не смог его найти и с той поры так и не добился удачи в своих поисках» (Г. Берлиоз).