III
Несчастная Офелия, как убого твое погребение! Смерть стоит дорого, а Гектор без денег. Но торговцы смертью не признают кредита; ведь они не могут вновь разрыть могилу, если им не заплатят.
Итак, Офелия, тебе суждено покинуть мир без пышности и шума. Если бы ты ушла в зените артистической славы, когда твое имя жило в каждом сердце, твой гроб утопал бы в венках и букетах цветов, произносились бы речи, лились слезы. Шатобриан сказал: «Человек любит зрелище смерти, когда это смерть знаменитости». Но что за дело Парижу в час бурных политических событий до смерти какой-то англичанки, много лет назад покинувшей сцену?
Тебя провожали, Офелия, тишина и равнодушие. Страдали только двое: твой муж, так часто изменявший тебе, и твой горячо любимый сын, который видел в тебе великомученицу.
Гектор выражал свою скорбь во многих письмах:
«Она научила меня понимать Шекспира и великое драматическое искусство, — писал он сестре. — Со мной она страдала от нищеты; она всегда без колебаний готова была рисковать самым необходимым ради моей музыки…»
В письме Листу 11 марта:
«…Только что у меня на глазах умерла моя бедная Генриетта, которая была мне так дорога. За двенадцать лет мы никогда не могли ни вместе жить, ни расстаться.
Сами эти раздоры сделали последнее прощание еще более мучительным для меня. Она избавлена от ужасного существования и нестерпимой боли, терзавшей ее в течение трех лет. Мой сын приехал домой на четыре дня и сумел повидаться с матерью перед ее кончиной, К счастью, я не был в отъезде. Мне было бы страшно узнать вдали, что она умерла в одиночестве»[165].
Раскрывая душу сыну, он писал:
«Я пишу тебе в полном одиночестве из большой гостиной на Монмартре, подле ее опустевшей комнаты. Я только что пришел с кладбища, я отнес на ее могилу два венка: один от тебя, другой от себя. Я совсем потерял голову; не знаю, отчего я сюда вернулся. Слуги пробудут здесь еще несколько дней. Они все приводят в порядок, и я постараюсь, чтобы то, что здесь есть, принесло тебе по возможности наибольшую пользу. Я сохранил ее волосы; не потеряй эту булавочку, которую я ей подарил. Ты никогда не узнаешь того, сколько мы — твоя мать и я — выстрадали друг из-за друга, сами эти страдания привязали нас друг к другу. Для меня было так же невозможно с ней жить, как и ее покинуть… Хорошо, что она увидела тебя перед смертью…»
И спустя несколько дней:
«Я только что заказал тебе шнурок для часов из волос твоей бедной матери, и мне очень хотелось бы, чтобы ты свято его хранил. Я заказал также браслет, который отдам моей сестре, и я сохраню остаток ее волос».
В печати появилась короткая, сухая заметка. Только Жанен написал большой некролог. Вот отрывок из него:
«Ее звали мисс Смитсон… Она была, сама того не ведая, неизвестной поэмой, новой страстью, целой революцией. Она показала пример госпоже Дорваль, Фредерику Леметру, госпоже Малибран, Виктору Гюго, Берлиозу. Ее звали Офелией, звали Джульеттой. Она вдохновляла Эжена Делакруа… Ее, эту восхитительную и трогательную мисс Смитсон, называли и тем именем, что носила госпожа Малибран — ее звали Дездемоной, и Мавр, обнимая ее, говорил ей: „О моя прекрасная воительница! О my fair warrior!..“ Она была чудесна, мисс Смитсон, и походила больше на небесное создание, чем на земную женщину…»
Время остановиться, чтобы поразмышлять и пофилософствовать.
«Боже! Как бренна и скоротечна жизнь! Отныне, — вздыхает Гектор, — я буду тем тенором, который из кожи лезет вон, стараясь хорошо петь, между тем как публика понемногу покидает свои места».
Смерть уже унесла его юного брата Проспера, так гордившегося им; она похитила мать, едва начавшую раскаиваться в своей непримиримости к одержимому музыкой сыну; отца — воплощение доброты, чей достойный образ вставал перед ним в часы смятений, чтобы подать совет и умерить пыл; безвременно ушедшую из жизни сестру Нанси и, наконец, Гэрриет, его Офелию, которую он некогда так воспевал и никогда не переставал любить.
Воспоминания о ней то и дело всплывали у него в памяти, возбуждая жестокие укоры совести.
Ради кого теперь кидаться в бой?
Ради эгоистичного утешения славой?
«У меня остались, правда, мой сын Луи и моя спутница Мария.
Но не приберет ли ненасытная смерть и их тоже?
О черные дни, долгие дни, гнетущие душу, которая скорбит и испивает до дна горькую чашу!»
IV
Приближалось событие, воскресившее его энергию, — новые выборы в Институт.
Как жалки на этот раз соискатели благородной зеленой одежды со шпагой! Неизвестные вовсе или слишком известные своим ничтожеством. «Неужели „поДагрики“ (стиль Берлиоза) — этот оплот правоверной теории — не снимут, наконец, свой дурацкий запрет с композитора бурь и потрясений, отдав предпочтение его бездарным конкурентам?» — спрашивали ревностные берлиозцы. К великому изумлению немцев, они избрали некоего Клаписсона — скверного музыканта, сочинявшего лишь мелодийки из кружев и дешевых духов.
Враги Клаписсона, изменив начальную букву, в шутку называли его Глаписсоном[166]. И этот Клаписсон — подумать только! — победитель Берлиоза!
Но чему удивляться? «Окостенелые умы» действительно скорей избрали бы бревно, чем величественного автора «Осуждения», повинного в мятеже против высочайших правил. Вот как обстояли дела в этот момент.
Гектор, узнав о результате, воскликнул:
«Я вернусь! Никто и ничто не заставит меня пасть духом. Я решил стоять на своем так же упорно, как и Эжен Делакруа, которого столько раз отвергали. Я поступлю, как господин Альбер Пюжоль, выставлявший свою кандидатуру десять раз». И, говорят, добавил: «Вы проглотите меня рано или поздно, проглотите вопреки всему!»
Вновь хлынул стремительный водопад из «окостенелых умов», «старых черепах» и прочих берлиозовских эпитетов.
Благоразумие призывало этого одержимого человека, прослывшего «неукротимым», с почтением склониться, но тщетно приказывать бурному потоку смирить свой нрав.
Снова стало ясно, что в манере кандидата, пораженного острым «академитом», было очень мало академического.
V
Гектор весь в поисках нового пристанища для утешения и поддержки. Где сможет он его найти? Нередко спасительной гаванью для отчаяния служит вера. Гектор, в котором дремали религиозные чувства, вновь обрел рвение ранней юности. Надолго ли?
Погрузившись в мистицизм, он создал в дополнение к «Бегству в Египет» сочинение, где воспет бог, — «Детство Христа».
Вообще-то он начал эту благочестивую поэму до того, как угасла Офелия, но как несозвучна была она тогда его сердцу. Потом жестокий траур открыл ему бренность земного бытия, напомнил о потустороннем мире и создал настрой, гармоничный новому произведению.
Гектор творил, обращаясь к тайникам собственного «я» и устремив к небу свою вдохновенную душу.
Гектор закончил «Детство Христа» в конце лета. Он сам написал стихотворный текст в намеренно наивном и несколько архаичном стиле, который подчеркивал чистоту и свежесть сюиты, придавая ей изысканные цвета миниатюр из молитвенника средних веков.
История очень проста. Тетрарх Ирод, окруженный римскими солдатами, предается раздумью в своем дворце. Встревоженный тайным возмущением, которое, как он чувствует, поднимается среди иудеев, Ирод допрашивает волхвов и решает учинить избиение младенцев. Первая часть завершается так, будто закрываешь последнюю страницу на изображении яслей в Вифлееме: святое семейство, написанное в очень мягких тонах, преклоняется пред младенцем, однако голоса ангелов, порхающих в лазурном небе, призывают к бегству.
Часть вторая. Прощание пастухов, странствия, отдых — миниатюры, исполненные изящества и тонкости; сменяют друг друга струнные и деревянные инструменты, голос чтеца, и все завершается хором ангелов, исполняющих аллилуйю.
165
Тем не менее Гектора, по-видимому, не было подле нее в момент смерти.
Лист с трогательной отзывчивостью ответил своему верному другу: «Она вдохновила тебя, ты ее любил, ты ее воспел; стало быть, ее миссия выполнена». Гектор писал в «Мемуарах»: «Генриетта была арфой во всех моих концертах, в моих радостях и печалях, чьи струны я — увы — порвал!»
166
Qlapissons (франц.) — визжим, тявкаем.