Даноли горестно покачал головой.
— Нет. Тут много… мертвецов. Некоторые очень страшные люди. Но убийца мне не открыт…
— Сатана, стало быть, не выдает своих?
Даноли горестно покачал головой.
…Между тем тягостные мысли Тристано д'Альвеллы изнурили его и, наконец, одолели. Он механически занимался допросами, вел следствие, кажется, что-то ел. Но вопрос — черный, страшный, — маячил перед ним поминутно. Он — подлец, всю жизнь шедший не теми путями, одураченный собственной алчностью, суетностью и гордыней. Они манили его на высоты — и он шел, не выбирая средств и не жалея сил. Зачем? Ему пятьдесят. Он проживёт ещё десяток лет. Если пойдёт в деда — дотянет до восьмидесяти. Зачем? У него около сорока тысяч дукатов, палаццо в центре Урбино, ему принадлежат два цеха и несколько мануфактур. Зачем? д'Альвелла тяжело поднялся и направился на второй этаж. Постучал в двери и услышал в комнате шаги. Альдобрандо Даноли распахнул дверь и странно кивнул, словно говоря себе, что это тот, кого он ждал. Даноли не удивился визиту, но отсутствие его удивления удивило подеста.
— Вы ждали меня, граф?
— Да, уже неделю.
— Неделю? — подеста подлинно изумился, — почему неделю?
Даноли пожал плечами.
— Не знаю, но я знал, что вы придёте, Тристано. Все это время вы думали… но вы сделали неправильные выводы.
Д'Альвелла изумился.
— Вы об убийце? Это вздор — никаких выводов я не сделал. Я просто хотел спросить, что, убийство Комини — тоже подлость? Вы же знаете, кто он…
Альдобрандо утомлённо присел на стул и покачал головой.
— Это тоже подлость, Тристано, но я — совсем о другом. Вы все это время думали о себе и назвали себя подлецом. Но это неверно. — Тристано д'Альвелла молча смотрел на Альдобрандо Даноли. — Вы — не подлец, Тристано, вы просто запутались, заблудились. И Господь послал вам вразумление.
Теперь подеста опустил глаза. Он странно ослабел и не хотел делать вид, что удивлен. Он пришел к Даноли поговорить о себе — и тот понял его верно. Чего же лгать-то?
— Нет. Это не вразумление — это кара. А карается не заблуждение, карается подлость. Бог наказал меня за мерзость мою, за жестокость и гордыню. Я никогда не выбирал средств достижения цели, и Господь не пощадил меня, отнял сына. А кого щадил я? — д'Альвелла махнул рукой. — Поделом мне.
— Не отчаивайтесь, Тристано. Господь благ и милостлив. Он принимает покаяние грешника…
Тристано д'Альвелла усмехнулся, но усмешка была вымученной.
— Помолитесь обо мне, граф. Я не хочу брать грех на душу, и без того довольно… Но я боюсь носить оружие.
— Нет-нет, Тристано, Бога ради! — Даноли слабой рукой погладил плечо подеста. — Семь дней… еще семь дней… будет легче. Я еще буду здесь.
Подеста смерил Даноли недоверчивым взглядом, словно пытаясь понять, насколько тот здоров. Основание тому было — глаза Даноли расширились, лик странно просветлел. У д'Альвеллы мелькнула мысль, что у графа падучая болезнь, но он не высказал ее вслух.
Альдобрандо напрасно радовался отсутствию сатанинских искушений. Новый приступ не замедлил себя ждать и был страшен. Через три дня после несчастного случая с Соларентани Даноли неожиданно затрясло на пути из библиотеки, откуда он вынес «Утешение философией» Боэция, «Гора созерцания» Жерсона, «Странствия по человеческой жизни» Гийома де Дегийвиля для бедного Флавио и том «Естественной истории» Плиния Старшего для себя. Мерзкие твари неожиданно выскочили из трех темных коридоров, сходившихся у библиотеки. Глаза их светились диким кошачьим блеском в мрачных провалах полуночных порталов, голоса их, казалось, стелились по полу, ползли клубами смрадного дыма: «…concupiscentia carnis est, et concupiscentia oculorum, et superbia vitae...»
В глазах Альдобрандо помутилось, стены закружились и свет померк…
На сей раз он очнулся в комнате Амедео Росси, куда тот затащил его, стонущего и трясущегося, вместе с Тристано д'Альвеллой, случайно оказавшимся рядом. Начальник тайной службы обморок графа уже несомненно воспринял как эпилептический припадок, и вечером в присутствии Тронти и Чумы у герцога уронил замечание о том, что Даноли нужно показать медику Бертацци — у него явно комициальная болезнь. Эти слова подвигли Грациано Грандони навестить Даноли и сообщить Портофино о новом видении Альдобрандо.
— Странное откровение, — пробормотал инквизитор. — Это из первого послания Иоанна. «Nolite diligere mundum, neque ea quae in mundo sunt. Si quis diligit mundum,non est caritas Patris in eo: quoniam omne quod est in mundo, concupiscentia carnis est, et concupiscentia oculorum, et superbia vitae: quae non est ex Patre, sed ex mundo est…»[10] Но что чертовы твари имели в виду? Может, д'Альвелла прав, и у графа подлинно болезнь Цезаря?
— Не сказал бы. Он не бьется в припадках, и не спит после. Быстро в себя приходит и только на слабость жалуется…
— Ты считаешь, что Даноли здоров? Всю семью перехоронить и никогда не вспоминать об этом ни словом… мне иногда кажется, что он спит на ходу и словно грезит.
Песте пожал плечами.
— Он — чистый человек.
— Даноли свят, — согласился Портофино, — и видения не бессмысленны. Но что толку от дьявольских фантомов? Все бесовские пророчества или ложны, или непонятны, или, воля твоя, истинны и ясны, да непредотвратимы…
— Ему это и предречено было. Но интересно, что перед турниром, я нарочно спросил, говорит, никаких видений не было. Почему же бесовщина не предостерегла его? Или тут предопределенности не было?
Лелио откинулся на касапанке.
— Любая доктрина о предопределении, дорогуша Чума, является не теоретической концепцией богословия, но спекулятивной мирской теорией, оправдывающей людскую глупость. Кальвин дурак.
Чума на мгновение задумался.
— Проще говоря, каждый сам устраивает себе свою собачью жизнь?
— Да, ты весьма точно излагаешь суть сказанного мною. Просто — «коемуждо поделом его».
— И ганимед, по-твоему, получил то, что заслужил, как и наш дорогой Флавио — и только. Это я понял. Но кто-то все же травит людей, Лелио. Кто убил Комини?
Портофино тем временем, сбросив с запястья круг четок, методично вращал их в тонких длинных пальцах. Было очевидно, что этот вопрос волнует его крайне мало, если не сказать, что не волнует вообще. Песте же, не дождавшись ответа дружка, сам этим вопросом тоже больше не задавался.
У него были дела поважнее. Всё время, свободное от его прямых обязанностей — дураковаляния и развлечения дона Франческо Марии, Грациано Грандони проводил, прогуливаясь в непосредственной близости от покоев фрейлин, часто встречая там синьорину Монтеорфано. Девица теперь была с ним приветлива, и не теряйся он по непонятной причине, проводил бы время приятно. Но нелепая робость сковывала его, Грациано становился косноязычен и если бы не гитара, выглядел бы полным дураком. При этом злился, ибо в глазах девицы выглядеть дураком совсем не хотел.
Сколь не свойственна была инквизитору отрешенность от всего мирского, даже он в конце концов заметил необычное волнение мессира Грандони и заботливо поинтересовался, не болен ли тот? Чума прошипел в ответ что-то неразборчивое. При этом мессир Портофино, как уже было сказано, ничуть не интересовался гибелью содомита, нисколько не утратил аппетита и благой безмятежности. Он молился, мурлыкал псалмы и делился с Чумой обширными богословскими познаниями. Впрочем, стоило ему взять в руки Лютера или Кальвина, — от безмятежности не оставалось и следа.
И вот через неделю после гибели Комини, шут, вернувшись с вечернего туалета герцога, с которого, по правде говоря, удрал, застал у себя Портофино.
— Нет, ты только послушай! Я не знаю другого текста, дающего лучшую, нежели этот, апологию мертвой веры, трагического извращения ересью самых высоких истин… «Peccandum est, quandiu sic sumus; vita haec non est habitatio justitiae, sed expectamus, ait Petrus, coelos novos, et terrain novam, in quibus justitia habitat. Sufficit quod agnovimus per divitias gloriae Dei agnum, qui tollit peccatum mundi; ab hoc non avellet nos peccatum, etiam si millies, millies uno die fornicemur aut occidamus…»[11] Мерзавец. Но как тонко, бесовски тонко совершается подмена, как паутинно, с какой утонченной изощренностью, тоньше пылинки, не сразу и разглядишь… Сотни, тысячи ничего и не заметят! — Лелио вдруг поднялся, порывистостью жестов напомнив Чуме Альдобрандо Даноли. — Знаешь, я недавно понял… Ночь потом не спал. Шел по виа Коперта, вижу — две старухи. Дворянки обе. Одна внука за руку держит, мальца лет пяти. Толкуют о былых временах. «При Борджа-то порядок был! Как люди жили. А сейчас что?» Я и подумал: вот вырастет малец-то, ведь будет потом рубашку на себе рвать, свидетельствовать: «Мне бабушка рассказывала, что при Александре и Чезаре порядок был!» Как ему понять, что для бабки его, прости Господи, старой ведьмы и лживой бестии, те времена просто тем хороши, что у неё тогда морда гладкая была, да мужики её обхаживали? Вот почему времена повторяются, вот почему мы ни от каких былых глупостей не застрахованы. Вот почему новое поколение всегда рискует провалиться в те же ямы, что и предыдущее. Не память мы оставляем потомкам, но откровенную ложь. Ведь не может же эта бестия, думаю, не понимать, кем был Борджа на самом-то деле? А потом снова задумался — а что если и впрямь дура и ничего не понимает? Но нынешние времена — подлинно бесовские. Раньше-то принцип «Homo est causa peccati. Defectus gratiae prima causa est ex nobis» — «Человек есть причина греха; первопричина недостатка благодати находится в нас самих» был незыблем, но теперь… Теперь мы — «не можем быть праведными» Завтра никто и не поймёт, что есть праведность, святость… Господи, сын Человеческий, придя, найдет ли веру на земле?