— Но что ей там делать одной? Почему бы ей не выйти замуж?

Камилла вздохнула и проронила, что Гаэтане не нравится никто при дворе.

— Разве?

Синьора Грандони смерила брата недоуменным взглядом.

— Что «разве»?

— Разве она ни в кого не влюблена? Разве ни один придворный красавец не пленил её сердце?

Камилла улыбнулась.

— Полно, братец… Ты говоришь, как сводник… «Ах, синьорина, вами пленился богатый красивый синьор!»

— А ты говоришь ложь.

Камилла смерила брата взглядом. К чему он ведёт?

— Не всякая ложь — ложь, Аурелиано. Правда о чужих тайнах — сплетня.

— Значит, тайна есть? И кто же это? Я полагаю, мессир Альмереджи?

Теперь Камилла растерялась. Откуда он знает? Она не боялась, что брат разболтает об этом или повредит репутации Гаэтаны, просто недоумевала, откуда он осведомлён об этом? Она торопливо вступилась за Гаэтану, не дожидаясь, пока братец назовет её глупой курицей или влюбленной дурочкой.

— Она прекрасно знает, кто этот господин. И ей действительно нужно уехать.

Портофино поморщился.

— Мессир Альмереджи…

— …сукин сын и прохвост, — подхватила Камилла, — любовник покойной Черубины Верджилези и Франчески Бартолини, бывший любовник Джулианы Тибо и синьоры Манзоли, и она знает об этом не хуже тебя!

— Камилла!

— Что?

— Осуждение ближнего греховно. Мессир Ладзаро имеет и некоторые достоинства. Нельзя выносить приговор человеку до суда Божьего. Он, может быть, давно раскаивается в своих грехах. Нельзя обливать его презрением.

Камилла окончательно растерялась. Она была уверена, что брат крайне низкого мнения о мессире Альмереджи, и никогда не одобрит выбор Гаэтаны, и потому поторопилась обелить подругу. Слова же брата изумили её.

— Но… Гаэтана считает, что он распутник. И ведь это всем известно… он и сам не скрывает…

— Заглянуть в чужую душу трудно. То, что всем известно, часто бывает ложным. Ты не должна осуждать мессира Ладзаро, и настраивать синьорину Гаэтану против него. Ты поняла меня?

В эту минуту вошедший Грациано прервал их разговор. Портофино исчез.

Флавио Соларентани молчал часами, чувствуя, как его дни исчезают как тени, как тело сохнет подобно полевой траве. Жизнь его была теперь лишь дыханием, с каждым дыханием она сокращалась, и биение его пульса подобно ударам колокола, приближало его к последнему часу. О, болезнь, горькое лекарство! Как соль отвращает гнилость мяса и не попускает зарождаться в нем червям, так болезнь сохраняет дух от гнилости и тления духовного, не попускает страстям, как червям душевным, зарождаться в нас…

К нему под покровом ночи, укрытая покрывалом, пришла Иллария Манчини. По разговорам придворных она поняла, что Пьетро Альбани просто одурачил её, опередив Флавио. Но самому Соларентани это было уже безразлично. Равно безразлична была и Иллария, он не любил её никогда, а теперь стал видеть в ней причину своей беды. Ощутив его холодность и равнодушие, синьорина Манчини оледенела. По его милости она попала в объятия негодяя Альбани и лишилась невинности, а теперь он и смотреть на неё не хочет? Иллария прокляла Флавио Соларентани и хлопнула дверью.

Флавио навещал Аурелиано Портофино. Смотрел на недвижимого и говорил с вялым спокойствием:

— Тебя посетила великая милость Божия, — заметил отец Аурелиано. — Ты погибал духовно, после смерти тебя ожидала бездна адская. Слов ты не слышал, да и слышать не мог, удары бича — и те тебя не вразумляли. Нужно было сильное средство, чтобы оторвать тебя от пути гибельного. Это средство и вынужден был Господь послать тебе. Поэтому не ропщи на Бога, не унывай, а благодари Его за милость к тебе и заботу о твоем спасении. Если ты без ропота, а с благодарностью к Богу потерпишь телесную болезнь, то этим покажешь свое покаяние и смирение, и получишь не только прощение сделанных прежде грехов, но и помощь в борьбе с дурными влечениями, а после смерти — жизнь вечную. Не унывай, отгоняй неверие, чаще призывай имя Божие, и Господь утешит тебя.

Флавио обозлился, хоть и не подал виду. Подумать только, этот бездушный мертвец, который, тем не менее, в свои сорок лет носится как двадцатилетний, требует от него благодарности за неподвижность!! Ничуть не жалостливее был и Чума. Временами он заходил, приносил книги, но сочувствия и от него ждать не приходилось. Сам Грациано действительно не жалел Соларентани, но считал его, особенно после того, как от Илларии Манчини узнал подробности затеянной Флавио интрижки, откровенным ничтожеством. Не можешь сдержать данные тобою обеты — оставь сан. Не хочешь оставить сан — будь верен обетам. Но совращать в исповедальне девиц — это мерзость, Флавио.

Альдобрандо Даноли, месяц назад напророчивший ему беду, заходил постоянно. Этот смотрел с жалостью — но и его сострадание ничуть не утешало. Соларентани замечал, что сам Даноли стал странно восковым, бледным и отрешенным, руки его казались невесомыми, но струили тепло, были ласковы и заботливы. Но Адьдобрандо тоже говорил нечто, что резало слух и мучительно отталкивалось душой Флавио.

— Господь отнимает силы, чтобы этим остепенить человека, когда Он по-другому уже не может исправить. В болезни смерть приходит на память, и поминание последних дней жизни отвращает от греха. Ты ведь сам виноват, начни же с раскаяния пред Богом, а потом пойми, что болезнь от Господа, и случайного ничего не бывает. И вслед за этим опять благодари Господа, ибо болезнь смиряет и умягчает душу…

Заходил и вернувшийся из Скита Дженнаро Альбани. Ринуччо молча кормил Флавио, потеплее укутывал на ночь, заботился о его нуждах. Но заговорить с Дженнаро о случившемся Соларентани не мог и не хотел. Он понимал, что услышит.

Приходившие к Соларентани не могли утешить его, но могущие утешить — не приходили. Он был больше никому не нужен, несчастный, больной, парализованный. Покаяние рождалось в нем мучительно, оно не было страхом приближающейся расплаты, ибо она уже пришла, но следствием мучительной безысходности.

…Гаэтана молча озирала мессира Ладзаро. Последнюю неделю он ежедневно приходил к ней, приносил фрукты и книги. Ничего не говорил и тихо исчезал. Он был явно болен — под глазами темнели тени, резче обозначились скулы, глаза стали больше и глубже. Но ей он казался ещё красивее. Наваждение. Гаэтана ненавидела себя. Даже сейчас ей не удавалось побороть дурную страсть. А ведь причина-то его недомогания, наверняка, в том, что потеряв двух любовниц, не может найти третью. Глаза её загорелись. Уж не её ли он теперь обхаживает, мерзкий распутник? Сегодня Ладзаро принёс странный цветок — огромный, белый, с жесткими лепестками. Впервые заговорил, обронив, что эту кувшинку нашёл на герцогской запруде. Снова умолк и быстро вышел. Гаэтана проводила его глазами. Надо уезжать. Там, вдали от всех искушений, она обретёт покой. Боль от потери брата стала уже иной, — привычной, ноющей. Но острота притупилась.

Тихо постучав, вошла Камилла. Лицо ее было растерянным и смеющимся одновременно, но Гаэтана подумала, что это связано с неожиданным и скоропалительным замужеством Камиллы.

— Расскажи наконец, как это произошло? Я ничего не понимаю. Ты же всегда говорила о нём дурно…

— Я была дурочкой. Он — самый лучший на свете!

— Ну, расскажи же все…

— Потом. Я пришла, чтобы рассказать тебе… другое. Сегодня заходил брат. Он выругал меня. Знаешь, за что? За то, что я осуждаю мессира Ладзаро Альмереджи и называю его распутником и прохвостом. Он сказал, что я не должна настраивать тебя против него.

— Что? Ты сказала ему, что я…

Камилла покачала головой.

— Нет. Он сам это сказал.

— Откуда, Господи? Ведь, кроме тебя, об этом никто не знал!

— Не знаю, брат человек святой, Бог весть, что ему открыто, но я ничего ему не говорила, поверь. — Тон Камиллы был непререкаем и тверд. — Он знал это сам.

Мессир Портофино пользовался уважением синьорины, но мысль, что ему известна её тайна, не радовала. Но тут до неё дошёл смысл сказанного подругой.