Не знаю, как сказать об этом поделикатнее, — это само по себе ужасно: у Карра сифилис. Он едва может ходить, и Киф говорит, что это бывает на последней стадии заболевания и что болезнь, вероятно, уже поразила его мозг, так же как позвоночник и ноги.

Совершенно очевидно, что Джинкс и Элисон не могут оставаться там. Это вообще неподходящее для жизни место — тем более оно не для прелестной женщины и милого дитя. О, мистер Толмэн! Джинкс такая красивая, а Элисон — просто обворожительная, Киф называет ее нимфой.

Я пыталась уговорить его, чтоб он еще раз поговорил с Джинкс, но он считает, что она не послушается, и мы очень за нее боимся. Так что Вы остаетесь единственной надеждой.

Совершенно очевидно, что Джинкс Вы очень нравитесь. Она не говорит о своем прошлом, поэтому я и представления не имею о том, отчего она оказалась в таком положении, и о том, что заставляет ее влачить такое существование в Хэрроугейте. Я только знаю, что мы с Кифом не можем у говорить ее уехать и кто-то просто должны внушить ей необходимость покинуть Хэрроугейт, пока не случилось нечто ужасное.

О, мистер Толмэн, пожалуйста, приезжайте!

Я знаю, что Киф написал Вам письмо с предложением посетить ежегодное собрание директоров. Тем самым он просит Вас приехать. Он не хочет давить на Вас, поэтому прямо о причине, побудившей его просить Вас приехать, он не написал. Собрание директоров может послужить для Вас прекрасным предлогом приезда домой, если только Вы уже не послали Карру доверенность. В этом письме я постаралась живописать Вам всю картину происходящего, надеясь, что, прочтя это, Вы почувствуете необходимость приехать сюда.

Карр сейчас, очевидно, является не просто очень злым, но вдобавок еще и лишенным разума человеком. Случиться может что угодно!

Киф говорит, что Вы замечательный человек, и я надеюсь, что он прав. Возможно, мой поступок — то, что я написала Вам, — и нельзя назвать христианским, но я должна была написать и рассказать обо всем Вам, чтоб Вы почувствовали, как отчаянно в Вас здесь нуждаются.

Если Вам небезразлична судьба Джинкс — прошу Вас, приезжайте.

Искренне Ваша

Бетс Хэрроу.

Письмо упало ему на колени, а перед глазами проходили картины прошлого. Воспоминания о Джинкс хлынули через неукрепленные заграждения его души. Снова он почувствовал себя уязвимым, как восемнадцатилетний. Вот отец читает письмо Джинкс, в котором та пишет, что беременна, и снова Райль понимает, что она потеряна для него навсегда. Он ощутил такую же сильную боль, как и в тот день много лет назад. Если бы Джинкс вернулась к нему, даже с ребенком от Магилликутти, они смогли бы счастливо зажить вместе. Но только с большим опозданием узнал Райль о том, что она свободна. И даже тогда она не вернулась к нему, а уехала домой в Хэрроугейт. Он не знал, может быть, она пыталась разыскать его и не смогла?

Когда Киф впервые написал о том, что видел Джинкс, Райль почувствовал острое желание поехать к ней. Но она не хотела этого. Она ясно дала это понять. Возможно, ее решение было вызвано ложью Карра, но в любом случае оно состояло в том, чтоб жить одной.

Наконец Райль вернулся к действительности — к теплой комнате и налаженной жизни с Молли.

Оба — и Киф, и его жена — говорили так, как будто бы у Райля была какая-то причина посетить собрание директоров. Похоже, они думали, что у него есть сток в Хэрроу Энтерпрайзес, — что он член совета. Странно. Оба письма написаны шестнадцатого августа. Сегодня — первое сентября. Собрание директоров, о котором они пишут, будет через две недели.

Конечно, он может поехать. Хотя Райль и работал почти исключительно для «Уорлд мэгэзин», он все еще был свободным фотографом. Но дело не в этом. Дело в том, что он не хочет больше той боли, которая неизбежно возникнет в нем, когда он снова увидит Джинкс. К чему через столько лет теребить старые раны? Может быть, жена Кифа все преувеличивает. А если бы он даже и поехал, Джинкс скорее всего не захотела бы, чтобы он вмешивался в ее дела. Она всегда была очень независимой.

«Брось думать об этом, — приказал он себе. Ты похоронил это двенадцать лет назад. Не смей вытаскивать это на свет Божий и рвать тем самым себе сердце».

Он одним глотком допил свой виски с содовой.

Райль вышел из комнаты, задумчиво постукивая письмами по ребру ладони. Он закрыл дверь библиотеки и прислонился к ней Мало-помалу картины прошлого опять предстали перед его глазами. Она была в них такой реальной, такой близкой. Он старался отодвинуть свои воспоминания туда, где держал их так долго, но прежняя мука овладела им с такой же силой, как тогда, тринадцать лет назад, когда она уехала из Хэрроугейта.

Он быстро зашагал и почти ворвался в последнюю по коридору комнату. Лунный свет, струящийся из окна, обволакивал мольберт и незаконченный холст — ясное небо ночного Нью-Йорка. Райль, не глядя, поставил его на пол. В спешке он перебрал дюжину холстов, сложенных у стены, пока не нашел тот, который ему был нужен. Это была большая картина — портрет — единственный, который он привез с собой из Орегона. Райль установил его на подрамник и отошел подальше.

Лунный свет танцевал на великолепных рыжих волосах девушки, лаская белыми пальцами ее высокие скулы и дерзкий подбородок. Райль не мог отвести взгляда от ее зеленых глаз. В порыве он подошел к портрету, снял его и достал чистый холст. Воспоминания о другой лунной ночи захватили его. Уверенными мазками стал он заполнять чистую поверхность холста.

Он рисовал как одержимый, и вскоре изображение на холсте обрело форму. Это было лицо влюбленной женщины — томное, слегка пресыщенное, но все же страстное. Медовая ее плоть горела любовью, а живые глаза были как зеленые заводи, исполненные тайны.

Три дня Райль работал, ощущая настоятельную потребность перенести свою мечту, свой сон на холст. Он рисовал часами, потом, изможденный, падал на кушетку, спал и снова возвращался к работе. На утро четвертого дня он неожиданно для себя осознал, что кто-то стучится в дверь. Райль отложил кисть и палитру и сощурился от яркого утреннего света. «О Боже, — подумал он, — как я голоден!»

— Райль, открой дверь. — Это была Молли. — Это и так уже долго продолжалось. Открой дверь, а не то я попрошу Уильяма сломать ее!

Он откашлялся:

— Входи.

Она была еще в утреннем капоте, лицо ее сморщено от беспокойства. Он улыбнулся ей.

— Кажется, я вчера не ложился, да?

— Вчера! Ты не ложился спать уже три ночи! Я понимаю, что не должна мешать тебе, когда ты пишешь, но скажи, ради Христа, над чем ты работаешь? — Она пронеслась по комнате.

— Молли! — Он хотел было остановить ее, но было уже слишком поздно. Она уже стояла перед мольбертом. — Молли!

По ее лицу он увидел, что в ней борются противоречивые чувства.

— Это шедевр, — произнесла она, неотрывно глядя на холст. Она смотрела на портрет со смешанными чувствами — гордостью и каким-то грустным, болезненным сожалением.

— О, дорогой, я горжусь тобой! — Она прижала к себе и громко чмокнула его заросшее лицо, как это сделала бы мать, гордая тем, что ее маленький сынишка научился кататься на велосипеде. Потом глаза Молли опять приковала к себе картина.

— Кто она, Райль? Кто эта прелестная зеленоглазая нимфа?

— Я рос с ней.

— Понятно. Соседка.

— Нет, в действительности мы выросли в одном доме. Меня воспитывали ее мать с отцом.

Он никогда не рассказывал Молли о своем детстве и увидел, как она загорелась от любопытства, но вслух произнесла только:

— Должно быть, завтрак уже готов, ты ведь не ел несколько дней. Иди, освежись, и расскажешь мне о своей рыжеволосой прелестнице за беконом и яйцами, а может быть, даже за вафлями, приготовленными в том новом приспособлении, которое достал повар.

Только тогда осознал Райль, что уедет, что не может больше посвящать свою жизнь фотографированию людей, застигнутых болью. Он был по горло сыт человеческими несчастьями, — сыт тем, что фотографировал их на потребу читателям «Уорлда». Он хотел оставить после себя что-то светлое, а не только ужасы, которые фотографировал все эти годы. Он был прав, когда сказал Фулмеру, что тому понравятся снимки, какие он сделал на Филиппинах. Боль, страдания и разрушения способствовали повышению тиража. Тысячи людей будут плакать над его фотографиями, но одна только мысль о них заставляла болеть сердце Райля.