Относительно первого выяснилось, что Петр Никитич и впрямь по своей второй жене Феодосии Борисовне Долгоруковой доводится мне пускай и очень отдаленным, но родственником.

– Слыхал я, что твой батюшка некогда с ее стрыем на божьем суде стоял, – добавил Власьев. – Неужто он тебе о том не сказывал?

Ой, как плохо. Получается, Осип – ее родной дядька. Одно успокаивает – сыновья Шереметева, и в первую очередь Иван, павший от моей руки на волжском берегу, мне никаким боком, поскольку они от первой жены и Долгорукова доводится им мачехой.

А касаемо изменений в указе, как оказалось, Дмитрий ни при чем – в Думе расстарались. Дескать, славно ты измыслил, государь, но надо сделать пометку, что в судьи надлежит назначать не абы кого, но в должном чине. Негоже окольничему, не говоря про думного дворянина или стольника, судить боярина. И получалось, что моя кандидатура (я тогда был окольничим) тем самым автоматически исключалась. Собственно, я и сейчас-то оставался липовым боярином. Да, свое слово государь перед смертью сказал и в присутствии такого количества свидетелей, что сомневаться в нем глупо, но где соответствующий указ? А сейчас оформить как положено нельзя – на такое имеет право лишь царь, но не Боярская дума, а он у нас вроде и есть, но официально не избран.

– А почему ж мне о том раньше никто не подсказал?! – взвыл я.

– Русь потому что, – усмехнулся дьяк. – Мыслю, не будь Марины Юрьевны, ты б до самой смерти кого хотишь смог судить. Кому ж охота с ближайшим царевым советником споры вести. А она углядела.

Ну да, сказалось чужое воспитание. У нас ведь как? Кто сильнее, тот и прав, а в Речи Посполитой немного иначе. Разумеется, и там бардака хоть завались, но в свои законы они заглядывают почаще.

Мало того, дьяк огорошил меня и тем, что в то время, когда я воевал в Прибалтике, Малый совет ходатайствовал перед Думой о назначении двух новых верховных судей, и стали ими…. Ну да, правильно, Никитичи: Романов и Годунов. Час от часу не легче. Ладно, вперед мне наука. Но не желая лопухнуться повторно, я попросил Власьева достать мне списки со всех указов Дмитрия, начиная с осенних, и отправился домой.

По пути я обратил внимание на малолюдье. Вроде светло, но народу на улицах раз-два и обчелся. А редкие прохожие, попадавшиеся по дороге, заметив меня и ратников, незамедлительно присоединялись к нам, норовя держаться поблизости, дабы защитили, ежели что. Причем это ежели что, как ни удивительно, произошло чуть ли не на наших глазах. Спешащий вслед за хвостами наших коней мужичонка (мы к тому времени почти подъехали к мосту через Неглинную) повернул куда-то за угол, нырнув вбок на узенькую улочку – видать, там находился его дом, и спустя десяток секунд оттуда раздался приглушенный крик:

– Помогитя, люди…

Я мгновенно повернул коня, но не успел. Едва мы добрались до места происшествия, как я понял – опоздали. Мужичок лежал, привалившись к высокому забору, а под ним расплывалась темно-багровая лужица крови.

– Догнать, – процедил я сквозь зубы. – Догнать и…

Договаривать не стал – без того понятно. Да моим ратникам этого и не требовалось – летели вперед. Спешившись, я бросил поводья оставшемуся подле меня Дубцу и склонился над мужичком. Тот поднял голову и, виновато пролепетал:

– Чуток совсем не дошел, – и улыбнулся, заметив. – А ить я тебя знаю. Что ж ты, княже, худо Москву блюдешь от татей? Ежели…

И, не договорив, умолк.

Пока Дубец с силой долбил кулаком, а потом и рукоятью сабли по ближайшим от нас воротам, вернулись остальные гвардейцы и принялись деловито перезаряжать арбалеты.

– Сколько их было? – ради интереса осведомился я, глядя на Одинца.

– Трое, – пояснил тот. – Там все, – он махнул рукой куда-то вдаль и пошел помогать Дубцу.

Совместными усилиями дело пошло гораздо лучше. Хозяева, наконец, поняли, что мы не уймемся, и вступили в переговоры, но из-за забора. Потом кто-то осторожно выглянул сверху и, убедившись по одежде и коням, что мы не относимся к татям, нам открыли.

Тяжело раненый мужичонка и впрямь жил совсем рядом, напротив. Тут дело пошло куда быстрее – услышав знакомые голоса соседей, ворота перед нами распахнули почти сразу.

Гвардейцы осторожно занесли истекающего кровью хозяина в дом, а я побеседовал с местным народом, поначалу смущенно пояснявших, отчего они не открывали, но вдруг неожиданно для меня перешедших в контратаку.

– Вовсе житья нет! Ляхи уехали, дак таперича енти, – звонко голосила укутанная во что-то темное и бесформенное плотная молодка.

Наверное, она бы много чего успела наговорить, приняв моих людей за стрелецкий разъезд, а меня за объезжего голову, решившего самолично править службу (одежонка на мне была не больно-то нарядная), но в дело вмешался ее муж, помогавший гвардейцам заносить соседа, а сейчас вернувшийся обратно.

– Худ наш Первак, но с божьей помощью оправится, – сообщил он утешительную новость, пояснив. – Крови много утерял, а рана ништо, должна зажить.

– А ведь если бы я не подоспел, он так и умер под твоим забором, – попрекнул я его.

– Дак нешто енто мово мужика дело?! – возмутилась молодка. – Он у меня….

– Ну ты, Певуша, того, – попытался осадить ее смущенный муж.

Певуша…. Ха! То-то мне ее голос показался знакомым. Уж не та ли… Я пригляделся повнимательнее. Точно, она самая. Именно ее мужичка мы с царевичем защищали от боярского сына Карачева, хотевшего вернуть его в холопы после того как во времена великого голода выгнал зимой на улицу. Тогда получается, что подраненный Первак – тот самый сосед-шорник, бывший на суде свидетелем, а передо мной стоит…

– А ты справно наказ царевича выполняешь, Живец Коваль, сын Митрофанов, – усмехнулся я. – Сдается мне, твоя хозяйка не только голоса не утратила, но даже позвончела, – и, повернувшись к ней, поинтересовался. – Перстенек-то, Федором Борисовичем на свадебку подаренный, не потеряла?

Молодка разом осеклась и недоверчиво уставилась на меня:

– Княже, – растерянно пролепетала она. Ее замешательство длилось недолго. Вскоре она радостно всплеснула руками. – Ахти мне, глупой! – и зачем-то метнулась обратно за ворота, скрывшись в доме.

Отсутствовала она минуты две, не больше. Пока я поднимал с колен Живца и смущенно отнимал свои руки, которые он упорно норовил облобызать, Певуша успела вернуться с подносом. На нем, как и положено, лежал каравай, сверху солонка, сбоку чарка. Уста у нее оказались еще те – чуть ли не сахарные. Мед что ли она ела, когда мы за бандитами гонялись? Да и сама она успела и переодеться в нарядный сарафан, и нацепить на безымянный палец правой руки подаренный престолоблюстителем перстень. Ну, шустра баба, ничего не скажешь!

Спустя полчаса мы сидели за крепким дубовым столом. Помимо меня, моих ратников и хозяев, собрались чуть ли не все соседи, которых позвала Певуша. Я не возражал – нельзя лишать человека радости похвалиться столь дорогим гостем.

За разгул бандитизма в столице хозяйка меня больше не попрекала. Скорее напротив, то и дело радовалась. Мол, теперь есть кому унять татьбу. Мои осторожные возражения, что у государя ныне наведением порядка на улице занимаются совсем иные люди и я без его дозволения не имею права вмешиваться в их работу, ею во внимание не принимались.

– Так ты испроси дозволенье енто – чай, спина не переломится, – резонно заметила мне она. – А то на прочих, – и последовал пренебрежительная отмашка рукой в сторону Кремля, – никакой надежи. Эвон, чего деится.

– Оно ить и в самом деле, княже, худо стало, – вмешался в разговор пекарь Митяй – еще один свидетель на том суде. – И главное, непонятно, откуда взялись-то?

Пришлось пообещать, что непременно сообщу престолоблюстителю о всех безобразиях, творящихся в столице.

Успел я послушать и песни Певуши. Правда, всего две, а третью, про серу перепелочку, допеть ей не дали – вернулся Одинец, отправленный в мой терем предупредить Багульника и прочих ратников, что задерживаюсь в гостях и беспокоиться не надо. Оказывается, ко мне прибыл некий монах Лазарь, и сейчас сидит в избе, терпеливо дожидаясь моего возвращения.