Девушка пояснила, что раскопки только начинаются, ждут здесь археологов, возможно, большие открытия… Как всегда, нашлись в группе такие, которых прежде всего интересовало, много ли золота было найдено при раскопках этой Тихой могилы. Экскурсовода это даже обидело.
— Дело ведь не в золоте, товарищи, а в том, какая на золоте том чеканка, какую художественную ценность оно собой представляет… Бывает, золото — и только, а бывает, дивная красота на нем сотворена…
Сухощавый старичок в очках, видно, книгочий, — и тут с книжкой не расставался, — когда зашла речь о художественности, оживился, развернул книгу на заложенной странице и прочитал, словно детишкам в классе:
«В те времена труд художников считался священнодейством! Художники были в большом почете. Они гордились деянием рук своих еще больше, чем цари своими победами. Только если гимны царей начинались словами: „Я разрушил…“, „Я покорил…“, то гимны художников имели другое начало: „Я воздвиг…“, „Я соорудил…“, „Я выполнил работы прекрасные…“»
— Завел старик свою пластинку, — кинул мордастый парень, целясь фотоаппаратом в гидшу, и хоть на мордастого глянули осуждающе, — хам ты, мол, братец, — однако вслух никто за старика не вступился, и он, захлопнув книжку, обиженно умолк.
Как и предвидел Порфир, от Тихой могилы экскурсанты направились к обсаженной высокими тополями усадьбе опытной станции, где, верно, осмотрят кабинет агротехники, с вредителями, засушенными под стеклом, после этого, конечно же, не минуют и совхоз, если получили разрешение осмотреть его огромные погреба с бочками вин под самый потолок. Все ушли, а Порфир остался на месте, сразу почувствовав себя одиноким, горько покинутым. Ведь в ту сторону, к людям, дорога тебе закрыта. Ты беглец, почти преступник. Постоял-постоял, послушал жаворонка, что вытюрлюкивал где-то высоко над головой, и наконец побрел, сам не зная куда. Просто так, наобум. Ибо какие же ему выполнить «работы прекрасные»?
Ноги сами привели к речке. Послонялся по берегу, полюбопытствовал, где чьи стоят каюки да моторки, примкнутые цепями к береговым корягам. Разнокалиберные замки на них висят, побольше и поменьше, но любой сам открылся бы перед Порфиром, пожелай он только… Нет на всем берегу замка, с которым бы не справился этот «мастер золотые руки».
Чей-то катерок вырвался из-за камыша, с грохотом летит к берегу. Порфир непроизвольно укрылся за кряжистой вербой. Но можно было и не прятаться, ведь это Микола, аж черный от загара, совхозный моторист, почти приятель. С шиком подходит, совсем вольно сидит за рулем, правит одной рукой, и катерок слушается малейшего его движения. Славится Микола среди камышанцев тем, что раньше всех встает, утреннюю зорьку всегда на воде встречает, о нем и мать Порфира говорит: «О, этот, ранний! Это такой, что не проспит росные голубые рассветы!..» И это правда: не раз и Порфир просыпался от того, что моторчик Миколы уже громыхал над водой у причала, еще и солнце не взошло, а уже мчался парень с каким-то поручением в город, или на ГЭС, или на целлюлозный…
Причалив, Микола глушит мотор, сходит на берег с объемистыми пакетами в руках — и только теперь замечает Порфира.
— Здоров, здоров, — говорит ему так, словно вчера лишь расстались. — Как живешь?
— Как то колесо: все время крутишься, а тебя только надувают.
Моторист хохотнул, видно, понравилась ему Порфирова шутка. И хоть хлопец ждал от него расспросов о своей судьбе, да и самому не терпелось спросить, не был ли Микола, часом, на лимане, не встречал ли там дядю Ивана, рыбинспектора, однако Миколе было, видно, не до разговоров:
— Тороплюсь, брат… В лаборатории ждут.
И ушел, кивком головы откинув чуб назад и крепче зажав под мышкой свои пакеты.
На пристани под осокорями несколько пассажиров дремлют с узлами, ждут речную ракету. Пароходик, доставивший экскурсантов, притулился к причалу и тоже отдыхает, — так и простоит, пока его пассажиры не вернутся. Вход на судно свободный, трап настлан, будто ожидает Порфира: давай сюда, парнишка, если хочешь отправиться в рейс… Капитан сидит на корме, читает газету. На верхней палубе два матроса — им Порфир как-то приносил пиво из чайной — загляделись в небо, переговариваются:
— Во-он пошли… Да ровно как!
— Не вразнобой, а строем идут… У них тоже дисциплина…
Задрал голову и Кульбака, увидел и он тот строй в небе, что, двигаясь, еле мерцал в вышине: журавли идут из гирла куда-то за Киев, на полесские болота, подальше от браконьерских пуль.
XV
— Кучегура с чубом! Вишь, какая чубатая… Тут мы и поставим наш наблюдательный пункт, — весело говорил, бывало, дедусь, выбирая место для своего летнего шалаша. С тех пор и кажется Порфиру, когда очутится он среди кучегур, будто это чьи-то исполинские головы вырастают из земли, а на них ветерок чубы развевает. Чубом дедусь называл кустик шелюги на самой вершине песчаной дюны и объяснял, что этот кустик и самое кучегуру сформировал, потому что задерживал песок…
Дюны и дюны… Где лысые, а где с чубами, немые, молчаливые. «Украинские Каракумы», как писал когда-то об этих песках нынешний руководитель станции, доктор наук, которого за тихость и кротость нрава женщины-гектарницы называют вуйком[3]. С годами изменился он, бесчубым стал, зато зачубатели его «Каракумы». Нынешней весной механизаторы и гектарницы осваивают еще одну арену песков. На стогектарном клину при помощи землеройной техники кучегуры счесали, как ножами, разровняли, распланировали, и вот уже идет здесь трактор с плантажным плугом, отваливает глубокую, как траншея, борозду, за ним другой — засыпает удобрения, а дальше уже с чубуками в руках девчата и молодицы, которым предстоит посадить и выходить множество своих чубучат. Одна говорит: «Мои чубуки…», другая — «мои чубучины…», третья — «мои чубучата…» — это уж у кого какой характер… Новее относятся к ним, как матери к своим малышам, ни одна не забудет, что, устроив в земле того маленького, нужно его еще и с «головой» прикрыть, чтобы совсем не видно было чубучонка, его верхнего глазка, не то зноем иссушит или песком иссечет…
Еще одна виноградная школка тут закладывается, где под тщательнейшим присмотром будут все эти «шасла» да «пино», «фиолетовые ранние» да «красавица Цегледа», «Италия» и «жемчужина Сабо»… Каждая из гектарниц без напоминаний знает, когда, что и как ей делать, потому что школка на то и школка, чтобы око тут не дремало, нежнейший сорт должен в этих песках приняться, укорениться. Если понадобится, то в школке его еще и перешколят, то есть пересадят, только бы чубучонок твой лучше рос!
И вот в самый разгар работы, когда женщины еле успевают с чубуками за трактором, появляется из-за кучегур, еще не освоенных, обшарпанный автобусик с повязкой на лбу и водитель, притормозив, начинает допытываться, где тут Оксана Кульбака, гектарница, да не прибегал ли к ней удравший из школы сын.
Гектарницы даже возмутились:
— А вы ж там, почтенные, для чего? Вот ты, дед усатый (это к Тритузному), какого там лешего пасешь? Не прибегал ваш бурсак, а если бы и прибежал, так разве б мы его выдали? Ищите в борозде его между чубучатами, может, там где-нибудь и сидит да над усатыми пастухами своими смеется…
Тритузный пробовал огрызаться, но это еще больше подзадоривало женщин.
— Вы их лучше не трогайте, — отозвался от трактора запыленный паренек и скаламбурил: — Это гектарницы-асы, а языками жалят, что осы… Доктор наук и тот с ними только вполголоса разговаривает…
С Оксаной у искателей встреча и вовсе не состоялась, ей будто бы выпало сегодня подменять бригадира, и поэтому она совсем недавно поехала с саперами осматривать новый участок…
Так и пришлось отбыть ни с чем. А вскоре автобус с поисковой группой остановился на камышинской пристани под осокорями, и водитель, еще и мотора не заглушив, спокойно бросил в сторону причала:
— По-моему, он там…