Непривычное состояние переживает душа в этом дивном урочище Чертуватом. Пьянит дух акаций, от него угораешь, млеешь, погружаешься в безбрежье какого-то блаженства… Марыся снова сощуривает глаза, и сразу как бы исчезает все, тает, над тобой разливается один лишь этот золотистый свет, сотканный из солнца клубков белых, облепленных пчелами цветов. Возникает какая-то неведомая ранее гармония, солнце растворилось, и сама ты словно бы растворяешься в сладкой неге природы, в ее душистых медах… Совсем закрываешь глаза, и тогда тебя нет, жизнь растаяла, свет излился — на месте солнца в небе кипит лишь бурая горячая туманность, полная духа разомлевших акаций и золотой пчелиной музыки…

XXIII

В день рождения Ганны Остаповны ей с утра приносят телеграмму от сына, и этого достаточно, чтобы потом до самого вечера у нее было хорошее настроение. В этот день ее поздравят в школе, Валерий Иванович от имени коллег поднесет Ганне Остаповне букет цветов, а от службы режима Антон Герасимович басом пожелает ей «кавказского долголетия».

Когда же после уроков Ганна Остаповна вернется с Марысей домой, ей придется немало времени потратить, чтобы разобрать поздравительную почту, поступившую в течение дня. Не забывают свою учительницу бывшие ее воспитанники! Тот из близких мест подает весточку, тот издалека, а этот поздравляет Ганну Остаповну очень трогательным письмом из заключения, где он после суда отбывает срок.

— Это корректив к нашей педагогике, — говорит Ганна Остаповна. — Чтобы мы не очень зазнавались…

Помнит, что славный был хлопец, вышел из школы с отличными отметками, кто бы мог подумать, что он снова сорвется, сядет на скамью подсудимых… Работал уже скреперистом на канале, вмешался во время пьянки в драку, которая для кого-то кончилась трагично… И вот теперь пишет, кажется, откуда-то из тундры, поет дифирамбы бывшей своей учительнице: «Каждый день вас вспоминаю, Ганна Остаповна… Выходит, только тут и оценишь ваши душевные советы, только тут и постигнешь, что имел и что потерял…»

Письмо из тундры Ганна Остаповна откладывает отдельно: непременно надо ответить. Они же все для нее как родные сыновья, а если какой сбился с пути, то за него сердце болит еще больше…

Цветы на столе, возле них потертый портфель Ганны Остаповны, в котором полно ученических тетрадей да кучка только что прочитанных писем и телеграмм… Отяжелевшая, усталая, сидит седая учительница над своим богатством. Марысе с тахты видно ее задумчивое полнощекое лицо, дышащее покоем, душевным умиротворением. Не учительницу, а скорее крестьянку-труженицу напоминает она своею степенностью, уравновешенностью духа и этими большими, привычными к любой работе руками. Солдатская вдова. С каким скромным, некрикливым достоинством несет она сквозь жизнь свои утраты и свое одиночество. Муж был командиром подводной лодки, во время войны минировал фиорды Норвегии, и там лодку его обнаружили, преследовали, пока спасаясь от погони, она не напоролась на подводную скалу, кажется, где-то в Баренцевом море… Одна, без мужа, вырастила сына, далеко он сейчас от матери; есть, оказывается, международная инспекция по надзору за соблюдением какой-то рыболовной конвенции, и сын Ганны Остаповны сразу после института получил назначение в ту международную службу. По нескольку месяцев не сходит на берег, то с датчанином, то с норвежцем гоняет браконьеров в международных водах, а дело это не простое, профессия тоже неспокойная (как много неспокойных профессий на свете!). Порой в открытом океане должен перебираться с судна на судно; однажды во время шторма его чуть не раздавило бортами, потому что суда страшно раскачало на бурунах, «да еще, может, и умышленно так хотели подстроить тамошние хищники», высказывает догадку Ганна Остаповна, — ведь в океане иной раз промышляют заклятые нарушители конвенций, они люто ненавидят этих инспекторов за их неподкупность, а в инспекторы-то как раз и отбирают людей неподкупных, принципиальных, безукоризненно честных…

Сын для Ганны Остаповны — самая большая отрада, им она живет, им гордится. И хотя он далеко, и служба такая, что всякое может случиться, зато уж когда отзовется так, как сегодня, это для матери поистине праздник. Смотрит Ганна Остаповна на телеграмму, и чуть заметная улыбка светится на ее лице, и глаза полны словно бы тихой музыки… Человек стойкого внутреннего мира, Ганна Остаповна и на Марысю влияет успокоительно, не раз в часы сомнений она поддерживала молодую учительницу своим вниманием и материнской добротой. Иногда Марысе кажется, что и сама она через много-много лет станет точно такой же.

Когда сели обедать, Марыся неожиданно спросила:

— Кто вас воспитывал, Ганна Остаповна?

— Да кто же: прежде всего родители. Простые люди были, однако знала я, дочка, за ними, по крайней мере, три достоинства, в народе довольно распространенные…

— Какие же?

— Первое, что трудились честно оба весь век. Второе, что по правде жили. Ни на кого поклепа не возвели, ни навета, уста свои никакой ложью не осквернили… А третье, что верно друг друга любили. Вот они — мои нравственные образцы, первые наставники.

— А дальше кто учил?

— Дальше сама жизнь взяла в крутые свои жернова. Пришла учительствовать в трудное время, когда жестокая борьба лютовала повсюду в этих краях, по ночам скирды, конюшни горели, а в степях кони блуждали бездомные с фанерными дощечками на шеях: «Ходжу-блукаю, СОЗи[5] шукаю»… Ох, было, было…

И снова (уже не впервые) слышит Марыся о тех далеких годах, когда учительствовала Ганна Остаповна в маленькой степной школе, где печи приходилось топить кураем, и хоть ни электричества, ни радио еще не было, однако и там, в осенних ветрах, в ненастье, эта женщина чувствовала себя счастливой, потому что вдвоем были, вдвоем! Школа тесная, лампы керосиновые, занятия в три смены, и дорогу развезло так, что на долгие месяцы никакой связи с внешними цивилизациями. Однако работали, не хныкали, еще и песни по вечерам пели…

— А теперь поглядишь: и Дворец культуры, и шоссе под окнами, а оно приедет со своим дипломом да еще и носом крутит, выжидает, как бы переметнуться куда — поближе к барам да ресторанам. — Лицо Ганны Остаповны на миг мрачнеет. — Или вспомнить, как мы эту школу создавали. Еще опыта нет, страшно: правонарушители ведь! Таких еще у нас не было, мы для них — троглодиты, а они для нас — поножовщики, которых мы должны на каждом шагу остерегаться… Недоверие, взаимный страх — мы боимся их, а они нас. Поначалу всего шестеро ребят было, а потом целыми партиями начали их свозить к нам из разных областей. Да все такие — на людей не похожие: в болячках, немытые, замурзанные, в карманах карты, ножи, папиросы. Однажды вечером целый костер из их замусоленных карт разожгли. И силой не отбирали, сказали так: каждый сам подходи к костру и бросай, если совесть заговорила… А зато позже — просто чудо… Иду как-то по городу, вдруг слышу: «Ганна Остаповна!» Кому это, думаю, я тут понадобилась… Юноша подбегает, радостный такой, в куртке кожаной. «Неужели не узнаете? Это же я, Зозуля, который с картами не хотел расставаться… Сейчас — на судоремонтном». Пригласил в павильон, мороженым угостил…

Улыбнулась Ганна Остаповна при этих воспоминаниях, призадумалась, приумолкла, а Марыся тем временем убирала со стола.

Только было приготовились сесть обе за тетради, как за окном просигналил мотоцикл, послышались знакомые шаги на веранде… Женщины переглянулись весело. Так и есть: на пороге появился собственной персоной Костя Степашко, как всегда подтянутый, веселый…

— Говорят, где-то здесь именинница проживает?

Вручил Ганне Остаповне букет роз в целлофане, поставил на стол бутылку красного венгерского «бычья кровь»… Марысю Павловну спросил, не сбежал ли опять от них Кульбака…

Она даже губки сердито надула:

— Откуда такое предположение?

— Да вот только что выбегал ко мне один из лесополосы, вылитый ваш Кульбака…