— Тебе красота, а мне… Натерпелся я стыда. Костер ведь тоже, оказывается, нужно уметь разжечь. А тут как раз дождик накануне прошел, что ни положу — только тлеет.

— О! У меня и мокрое бы горело! В плавнях, бывало, даже глубокой осенью такой костер разведем, пламя рвется — выше верб!.. И купаемся до самых холодов. Выскочишь из ледяной воды — и нагишом к костру побыстрее! Обогрелся, обсушился, и ничего, даже не чихнешь!

— Видно, так и надо себя закалять. А то в лагере все трясутся над каждым из нас, море у самого берега отгородили: дальше не заходи, туда не забреди, только вот тут и плескайтесь, на мелком…

— Где воробью по колено… — засмеялся Порфир и, разлегшись на полу, размечтался: — Нет, летом — жизнь!.. За наши трудовые заслуги, может, нас и домой отпустят хоть недельки на две?..

— Как же, соскучилась мачеха…

— А ты со мною давай! У меня мамуся — другой такой в целом свете нету… Она будет рада нам обоим. Конечно, если к тому времени замуж не выйдет. Сватался к ней будто бы один механизатор, у которого жену прошлый год током убило…

— И что бы мы там делали у вас?

— О, есть о чем печалиться! Снарядим какую-нибудь фелюгу, наберем хлопцев, и айда на лиман браконьеров гонять!..

— Дались же они тебе.

— Ненавижу черно! — Лицо Порфира сразу помрачнело. — Хочу, чтобы подохли они все! Только сами ведь не подохнут…

— Наверное, доставалось тебе от них?

— Черта с два им меня поймать!

Не в этом, оказывается, дело. И Гена впервые услышал от товарища: за дедуся должен он гадам отомстить. Пришли, напали ночью на виноградники, что дедусь сторожил, берданку поломали, поглумились над стариком. Одним таким оскорблением можно человека сгубить. Да еще когда человек этот горд и самолюбив и знает солдатскую честь… Может ли он, Порфир, это простить?

В прошлом году одного рыбинспектора с гэсовской плотины ночью сбросили, а еще через ночь на дядька Ивана напали, и он с ними в темноте дрался, в ледяной воде, а был декабрь месяц. Камнем ударили по голове, думали, конец уже инспектору, сознание потерял, на дно пошел… Как же удивились они, когда на суде увидели его живым…

За все с ними должен расквитаться Порфир. Где бы они ни были, пусть знают, что от кары им не уйти, месть за ними ходит, хоть и малолетняя!

Кто мог подумать, что этот веселый, жизнерадостный Кульбака вынашивает в душе и такое, да еще и товарища склоняет себе в сообщники…

— В подручные к дяде Ивану пойдем, там такие, как мы, пригодятся, — развивал свои планы Порфир. — Есть же юные дзержинцы! Один инспекторский сын, говорят, браконьеру палец откусил, защищая батька, а разве я не смог бы откусить?

Было после этого, конечно, еще джик, и вжик, и сом на полкаюка, который «как даст хвостом по мне — я и упал!..». В самый момент ловецкого экстаза вошла медсестра и напомнила Кульбаке, что пора ему закругляться. Раз надо — значит, надо, хлопец вскочил.

— Ну, бывай, Гена! Только не задерживайся ты в этой каталажке… Дедусь говорил: от лежбы внутренности слипаются, жить надо на ногах!

Во двор он выскочил как раз вовремя: с той стороны ограды уже кто-то посвистывал знакомым камышанским свистом… Дежурный по территории, идя на нарушение, шепнул, что не иначе дружки пришли проведать своего лишенного воли вожака. Да, да, пришли, не забыли великого невольника, который, попав в беду, где-то тут кандалами звенит. Когда и Порфир свистнул в ответ (тонко, на птичий манер!), с той стороны ограды снова отозвались, и вскоре появилась на веревочке кем-то осторожно переброшенная бутылка из-под молока с какой-то передачей в ней… Будничная бутылка, ставшая сразу небудничной, спускалась медленно, покачиваясь по стене туда-сюда, как та вот штука, что висит в физкабинете и называется «маятник Фуко». В бутылке пакетик целлофановый, крепко в нем что-то завязано, запаковано, а сбоку еще и записочка белеет — привет правонарушителю родная Камышанка шлет! Получив передачу с воли, он в этой же бутылке и ответ дружкам отправит, назад ее с ответной запиской через ограду бросит, как бросают капитаны в океан запечатанную бутылку с весточкой о себе… Но только рука Порфира протянулась, чтобы схватить передачу, как еще чья-то рука легла ему на плечо, вежливо, но настойчиво отстранила.

— Позволь, это уж мой приз, — услышал он знакомый насмешливый голос того, над кем сегодня одержал прямо-таки олимпийскую победу, когда довелось бежать наперегонки в мешке.

XXII

Настало время выбирать место под летний лагерь. В один из дней Валерий Иванович, взяв с собой нескольких воспитателей и командиров отрядов, отправился с ними на разведку. Антон Герасимович, по правде сказать, вообще был против того, чтобы выносить лагерь за пределы школы, он предлагал поставить палатки во дворе вдоль стены, ведь места много, двор большой, пусть себе тут и проводят лето. Однако его предложение было со смехом отвергнуто. (Правда, в какой-то спецшколе якобы проводился подобный эксперимент.)

— У них так, — сказал директор, — а наша бурсацкая республика будет вынесена в степь, мы такую там крепость воздвигнем, что никто не сбежит.

Место, куда спецшкола выезжала лагерем в прошлые годы, районный землеустроитель велел распахать, хотя под посевы оно и не годилось. Поэтому школа вынуждена была искать другое пристанище. Пооставалось в этом краю немало разных урочищ, которым когда-то неизвестными предками были даны имена порой прямо-таки диковинные, такие, как «Гапкина пазуха», куда ездят из совхозов на маевки (Антон Герасимович заверяет, что название этого урочища встречал в старопечатных книгах, он заядлый краевед и питает слабость ко всякой старине)… Кроме Гапкиной пазухи, есть еще урочища Домаха, Жабурянка, Волчий Яр или Куркулак, Темное, Кандзюбино, Чертуватое… Это последнее привлекло внимание Валерия Ивановича и его спутников, так как отсюда ближе всего к полям и виноградникам совхоза «Степной гигант», с которым школа заключила трудовое соглашение. Кроме того, по кряжу над урочищем сохранился порядочный лоскут целины — будет где палатки поставить. По одну сторону — степь, по другую — сияющие просторы гэсовского моря. Осенью оно когда расштормится, то добивает крутою волной аж до подножия этого кряжа, рвет, отламывает глыбы чернозема и глины… Ну а пока что море спокойно и весь гребень кряжа белеет ромашками. Само урочище, весь его крутояр утопает в цветущих акациях, что встали ярусами по склонам (насадили их тут уже после войны, чтобы защитить почву от эрозии), а по самому дну урочища блестит вода; она зашла из искусственного моря и создала здесь, в бывшем мрачном яру, тихий сияющий затон. Штормы сюда не достают, бури не бороздят воду, всю весну и лето сиянием ее налито урочище. Четко отражаются в ясных водах затона округлые шатры белых акаций, и даже когда вдоль степных шляхов цвет их уже покроется пылью или пригорит под горячим дыханием суховеев, в урочище он и тогда остается белоснежно чистым, со свадебной белизной свисает гроздьями до самой воды.

— Здесь будет город заложен, — сказал Валерий Иванович, когда смотрины в основном были закончены. С присущим ему практицизмом директор уже нарисовал на бумаге, где будут размещены палатки, где кухня и спортплощадка, а где поставят мачту для флага… Кроме того, вода близко, удобно будет купаться после работы бурсацкой республике, смывать с себя трудовую пыль…

Марыся Павловна была просто в восторге от этого места. Такая ширь, так далеко видно с этого степного кряжа, нависшего над морем днепровской воды… Впервые открывается Марысе степная флора, набредешь тут даже на кустик тырсы-ковыля, о котором раньше Марыся только читала, и полынец под ногами серебрится, прогретый солнцем, и деревей, это дикое дитя степи, — он тоже седой (почему-то большинство степных трав окрашено в сизовато-серый оттенок, от солнца или от чего-то еще они поседели?). Пока ходили, нарвала Марыся букет полевых цветов. Спутники ей в этом охотно помогали; цветы простенькие, неброские, а сложилась богатая гамма колеров, слегка как бы приглушенных, окутанных туманцем…