Вырваться отсюда можно разве что в нужник, то бишь, простите, в туалет. Есть в том нужда или нету, а Порфир бежит! Ладно хоть пускают, сколько бы раз ни просился. Выскочив во двор, хлопец иной раз юркнет совсем не в ту сторону, очутится аж за мастерскими, в глухом закутке, где лодки лежат просмоленные, лета ждут. Поупирались лбами в забор — да его не пробить! Хлопец туда-сюда глазами: где же тот якорек ржавый, что валялся между лодками прошлый раз? И гвоздь отобрали, и якоря нету, который мог бы вон как послужить тому, кто замышляет еще один отважный побег… Берешь якорек, швыряешь его через стену, он там зацепился за что-нибудь, а ты уже тогда по якорной цепи наверх, как обязьяна, как скалолаз, — ловите!

Кто-то догадался прибрать, — видно, и на расстоянии в этой школе читают Порфировы потаенные мысли!

День полон солнца, полон весны. Выпуклости лодок нагрелись, пахнут смолой. Самый этот дух смолистый не безразличен тому, кто вырос возле каюков рыбацких, душегубок, шаланд, на ком еще и сейчас под курточкой полосатенькая тельняшка, как у моряка, — мамин подарок. На некоторых лодках по днищу снаружи наложены ребристые полосы в виде полозьев, это и есть полозья на тот случай, если река замерзнет. Вездеход — по воде ли, по льду — шурх! да шурх! меж камышей… Догоняй!.. А тут…

Умостился Порфир на опрокинутой байде, на солнечном припеке, и задумался: моряк, а на такой суше, на такой мели очутился. Птицей, черным жаворонком каким-нибудь бы ему стать, чтобы только выпорхнуть отсюда. Ведь не чувствует он себя виноватым! В чем провинность его? Такой уж есть. Зимой еще ничего, а как весной повеет, тут уж хлопец ошалел, ничего с собой поделать не может: за парту его не загонишь, из дому выйдет, а до школы не доберется… Мама иногда самолично препровождала его в школу, даже, бывало, за партой на уроке сидела рядом с ним, да ведь каждый день так не насидишься, не насторожишь… Да и к чему это? Все равно же он не глупее других! Когда жив был дедусь, он понимал хлопца, заступался: пусть показакует, мол, ты не очень, Оксана, на него нападай, без батька растет, ему еще в жизни своего достанется…

Не было, пожалуй, лучше человека на свете, чем дедусь. Фронтовик, с одним легким в груди, с медалями в узелке… Жил у какой-то там вдовы в дальнем отделении совхоза, и хотя кое-кто посмеивался, что в таком возрасте, мол, старика в примаки потянуло, мама, однако, этих шуток не поддерживала… С дедусем у Порфира никогда не доходило до ссор, тем больнее ему сейчас за тот случай с велосипедом. Слоняясь однажды по совхозу, увидел: чей-то велосипед без дела скучает, притулившись у аптеки. Не долго думая, Порфир схватил, оседлал его — и в степь! Накатался и близ лесополосы, за селом, бросил, — не домой же его тащить. Возвращается после катания, а навстречу дедусь идет грустный, усталый — пешком возвращается к себе на участок. «Какой-то негодник велосипед угнал. На чужое добро позарился…» Ох как совестно было Порфиру перед ним! Должен был бы сразу сознаться, побежать да побыстрей прикатить дедусю велосипед (и как он его не узнал у аптеки!..), но не признался, растерялся, сгорел… Лишь вечером, тайком, откатил тот несчастный велосипед на виноградники и тихонько поставил у шалаша… Только много времени спустя дедусю признался: на моей совести это… Все сложилось бы, наверное, иначе, если бы жив был дедусь… Надежная была защита. В честь дедуся и назвали хлопца этим словно бы взрослым, будто и не теперешним именем — Порфирий, Порфир… Так и пошло: Порфир да Порфир… Или еще в шутку кинет кто-нибудь: «Эй ты, Оксаныч…» И никаких нежностей, никаких там тебе «Порфирко» или еще как.

Летом целыми днями мальчишка на реке, колбасится в воде, прыгает с деревьев, ныряет на глубоких местах без акваланга. И если кто, вроде в шутку, откусывает у курортников блесны под водой, так это, ясно, «Оксаныч». Подкрадется, леску на зубы — хрусь! И поплыл с новехонькой японской блесной в зубах! Матери не до него, она свои кучегуры окультуривает, а он… Но он не обижается на мать. Сюда отдала? А что же ей с тобою, башибузуком, делать? Нечто даже похожее на жалость просыпается у него сейчас к маме, дома такое редко случалось с Порфиром. Сколько раз до отчаяния ее доводил, до крика и слез: «Горе ты мое! Тиран ты мой вечный!» Видно, тогда на все была готова, а теперь, когда сбыла с рук, сама же где-то там и переживает о нем, страдает.

Как же все-таки выбраться отсюда? Самые фантастические мысли Порфирия вертятся вокруг этого. Хотя бы черная буря прошла, с пылью такой, чтобы эти стены с головой позаметала… Или между табуреток залезть, когда их из мастерской вывозят за ворота… Или… Или… Весь уже забор он глазами обшарил, нет ли где дыры, щели какой-нибудь, чтобы ящерицей проскользнуть… Нет трещины, крепко, окаянный, стоит. В одном месте, где стена чуть пониже, сами же воспитанники целой бригадой наращивают ее, работают, как заправские каменщики, собственными руками возводят свою неволю. Еще и вымпел алеет над ними, как мак полевой, — перевыполняют план! Развели известь, щетками драят ноздреватый ракушняк, чтобы белый был, как на праздник. Да вы ее хоть золотом покройте, а для Порфира эта стена так и останется стеной тоски и неволи!

С майдана пение доносится на разные голоса:

В нашей школе режим, ох, суровый,
Но дороги нам — в светлую жизнь!..

Скоро и Порфиру придется вместе с ними петь. Или, может, другую затянет? Разве забыли они, что есть еще и такая: «Бежал бродяга с Сахалина звериной узкою тропой»?

Размечтался парень и не заметил, что за спиной кто-то. Оглянулся — дежурный с повязкой на рукаве. Синьор Помидор, как его тут прозвали, потому что щеки надуты и красны, и вправду как спелый помидор (наверное, одними тортами мамуся кормила). Этот, видно, о побеге не думает, к тому же толстяк, такого и подсади, так он через забор не перевалится. А вот перед новичком покуражиться горазд, напускает на себя важность, как индюк, и сразу — к Порфиру:

— Ты — чего?

— А ты — чего?

— Я дежурный по территории.

— А меня в туалет отпустили!

— Так ты спрятался и на солнышке загораешь?

— А тебе солнца жалко?

— Прекрати разговоры! На место марш, клоп карцерный…

Порфир так и подскочил, ощерясь:

— Ах ты ж, помидор раздавленный! — И по носу его — хрясь!

— Хулиган! Забияка! А ну стой! А ну к директору! — Синьор Помидор бросился к нарушителю, но не на того напал, чтобы дался в руки. Камышанец крутнулся, увернулся и быстрее перекати-поля метнулся за мастерские, огибая гараж (получилась изрядная орбита), чтобы потом уже шмыгнуть к карантинному корпусу. И тут как раз заскрежетало зеленое железо ворот — они открывались! Первым инстинктивным желанием было одним прыжком туда, за ворота, однако весь проход загородил трактор: как раз въезжал он с той стороны, с воли, красный и запыленный, целясь в мальчонку фарами, аж слепыми от солнца. Только въехал, тяжелое железо ворот снова закрылось, со скрежетом замкнулось на замок, будто навсегда. По ту сторону — и ветер, и воля, и пылища, а по эту… Лучше и не говорить!

На тракторе ехали, повиснув гроздьями, хлопцы, все старше Порфира, с чубами, — эти, видно, прошли уже сквозь сито и решето. Достигли, что и чубы им позволяют носить, и одних, без сопровождения, отпускают с территории для весенних работ на школьных гектарах. В отличном настроении, загорелые, улыбающиеся, — что значит волею подышать! Чуточку даже рисуясь, всем показывают себя: поглядите, мол, какие мы орлы, какие мы трудяги в этих своих разлохмаченных, аж серых от пылищи чубах, в которых еще и полевого ветра полно!

Трактор, фыркая жаром, остановился неподалеку от Порфира. Хлопец почувствовал себя совсем крохотным перед этой железной махиной. И хотя и остерегался, что вот-вот нагрянет Синьор Помидор, поднимет гвалт, однако не мог не задержаться, глаз не в силах был отвести от этих чубатых весельчаков на тракторе.

— Чего тебе, малышок? — обратился один из них к Порфиру совсем незлобиво. — К маме хочешь?