— А любовь? — спросила Катрин.

— Любовь… — усмехнулся Ларошфуко. — Она вовсе не правит миром, а лишь наполняет его внутренним смыслом, что, между прочим, не менее важно.

— Любовь, — заметил Гоббс, — это всего лишь представление человека о предмете влечения. Иными словами, желаемое, но отнюдь не действительное.

— Да, — согласилась Ортанс, — ведь неспроста же говорят, что любовь слепа.

— К тому же глуха, глупа и лжива! — проговорила Мадлен.

— Ну, дорогая моя, это как кому повезет, — пожала плечами Анжелика.

— И кто чего достоин, — не без ехидства добавила Катрин.

— Не спорьте, милые дамы! — сказал Джон Локк. — Ведь каждый имеет право на свое представление об истине.

— Как и об истинной любви, — заметил Ларошфуко. — Она ведь похожа на привидение: все только и делают, что говорят о ней, но никто и никогда в глаза не видел.

— Но не видим же мы Бога, — сказала Анжелика. — Однако это вовсе не означает, что его нет.

— Браво, мадам, — проговорил Ларошфуко. — Молва о ваших достоинствах не соответствует и десятой доле истины!

— Истина и ложь, — сказал Томас Гоббс, — это атрибуты молвы, а не действительного положения вещей.

— Молва, на мой взгляд, вообще не нуждается в истине, — промолвила Ортанс. — Она нуждается лишь в том, что называется интригой, или по крайней мере в разоблаченной тайне.

— А в истине вообще мало кто нуждается, — покачал седой головой Гоббс. — Если бы истина о том, что три угла треугольника равны двум углам квадрата, противоречила бы чьему-то праву на власть или интересам тех, кто уже обладает этой властью, то…

— Геометрия была бы официально запрещена! — закончила Анжелика, вызвав всеобщее оживление.

— Ну, касательно геометрии как науки — не уверен, но то, что все книги по геометрии были бы публично сожжены, несомненно.

— Кстати, о книгах, — проговорил Спиноза. — Я слышал, что ватиканский «Индекс запрещенных книг»[2] в последнее время заметно пополнился.

— Ничего удивительного, — пожал плечами Джон Локк (тогда еще не подозревавший того, что через некоторое время в «Индексе» будут упомянуты и его произведения). — Наука не стоит на месте, как и человеческая мысль, а это обстоятельство не приводит в восторг Церковь с ее культом невежества.

— Но оно есть кумир большинства, — проговорила Ортанс.

— А что еще оно может избрать своим кумиром?! — запальчиво воскликнул юноша. — Ведь ученость так же чужда большинству, как свет — тени!

— Отлично, де Лабрюйер! — проговорил Ларошфуко. — Отлично! Если вы не струсите, то далеко пойдете, смею вас уверить!

Лабрюйер покраснел и опустил голову.

— Но зачастую, как это ни парадоксально, далеко заходят именно трусы, — заметил Джон Локк.

— Они просто выше взбираются, наивно полагая, что высота обеспечивает неуязвимость, — покачал головой Ларошфуко. — И, как всегда, ошибаются.

— Однако высота притягивает, не так ли, господин де Лабрюйер? — кокетливо проговорила Катрин.

— Человек может возвыситься двумя путями, — ответил зардевшийся Лабрюйер, — либо при помощи собственной ловкости, либо благодаря чужой глупости.

— Либо — удачному сочетанию того и другого, — добавила Мадлен.

— Браво, Мадлен! — захлопала в ладоши Луиза.

— О, какой у вас звонкий голос, мадам! — обратился к ней Джон Локк.

— Это хорошо или плохо с точки зрения философа?

— Это великолепно!

— Вы отчаянный льстец, мистер Локк. Многих раздражает звонкость моего голоса.

— Уклонение от похвалы, — заметил Ларошфуко, — не более, чем просьба повторить ее.

— Не вижу в этом ничего предосудительного, — сказала Ортанс. — В нашем мире слишком много злословия и слишком мало стремления одарить ближнего своей добротой.

— В особенности если этот ближний достаточно привлекателен, — добавил Ларошфуко. — Сегодня я буквально сгораю от желания одарить всей своей добротой прекрасных представительниц того пола, который, в отличие от сильного, называют могущественным.

— Существует еще и третий пол, — проговорил Спиноза. — Священники.

Эти слова вызвали бурные аплодисменты всех собравшихся.

— При этом самый завистливый, суеверный, коварный и лживый из всех трех, — заметила Анжелика. — Поистине вместилище всех пороков. Я воочию убедилась в этом на судебном процессе моего мужа, которого это невежественное отребье обвинило в колдовстве.

— Нужно заметить, мадам, что граф де Пейрак был обвинен не столько из невежества, сколько из самой гнусной зависти, — сказал Спиноза.

— Пожалуй, — согласился Ларошфуко. — Ведь зло, которое мы подчас причиняем, навлекает на нас гораздо меньше ненависти, чем наши достоинства.

— А наши беды — счастье завистника.

— Ну, положим, у нас у всех хватит сил, чтобы спокойно перенести несчастье ближнего, — заметил Ларошфуко.

— Но не радоваться же ему!

— Здесь многое зависит от личности этого ближнего. Я бы ничего не имел против того, чтобы главный обвинитель графа де Пейрака как можно скорее отведал ядовитых грибов, прости, Господи. Достойный удел алчного завистника.

— Да, — кивнул Джон Локк. — Завистники алчны. Для них непереносимо то, что каким-то благом владеет человек, достойный этого в неизмеримо меньшей степени, чем сам завистник.

— Якобы, — уточнила Ортанс.

— Разумеется, мадам. Но завистник всегда уверен в своей правоте. А если он к тому же еще и обладает властью…

— О, тогда это — подлинное исчадие ада! — воскликнул Спиноза. — Порок, возведенный в закон!

— В ранг истины, не подлежащей обсуждению, — кивнул Ларошфуко. — Впрочем, сильные мира сего всегда слышат только то, что желают услышать, ничего более…

— Вот и выходит, — проговорил Лабрюйер, — что о сильных мира сего лучше всего молчать: говорить о них хорошо — значит грубо льстить им, говорить дурно — опасно, пока они живы, и подло, когда они мертвы.

— Я не согласен, — откликнулся Томас Гоббс. — Молчать — это зарывать в землю накопленный драгоценный опыт. На ошибках следует учиться, а не замалчивать их!

— Но если сказать королю в глаза, что он глуп, разве он от этого станет умнее? — запальчиво возразил Лабрюйер. — Равно как не станет он справедливее, благороднее или милосерднее!

— Вместе с тем, — заметил с иронической улыбкой Ларошфуко, — восхвалять королей за те достоинства, которыми они не обладают, — значит безнаказанно наносить им оскорбление, а это, согласитесь, не лишено удовольствия!

— Однако не следует забывать о том, — проговорил Спиноза, — что между удовольствием, которое испытывает, скажем, пьяница, и удовольствием философа существует весьма значительное отличие.

— В данном случае удовольствие может быть всеобщим, — сказала Анжелика.

— И доступным, — добавил Спиноза. — Будь на то воля оскорбителя.

— О, я не думаю, что все зависит от нашей воли! — произнесла со вздохом Катрин. — Мы можем многого желать, и все же…

Она развела руками.

— Мадам, не следует путать такие понятия, как «желание» и «воля», — возразил Спиноза. — Наши желания осуществляются лишь при помощи усилий воли, не иначе…

— Категорически не согласен, — проговорил Томас Гоббс. — Категорически. Свободны желания, но никак не воля.

— Истинно так, — поддержал его Джон Локк. — Спрашивать, свободна ли человеческая воля, так же бессмысленно, как всерьез обсуждать, квадратна ли добродетель!

— Смотря что понимать под словом «добродетель», — заметила Мадлен. — Мне оно представляется весьма многозначным.

— Это, сударыня… на мой взгляд… соответствие человека тем ожиданиям, которые на него возлагают окружающие, — ответил Локк. — В одних случаях добродетельным считается тот, кто подает милостыню, в других — тот, кто неукоснительно выполняет взятые на себя обязательства, в третьих… женщина, которая успешно противится своим природным желаниям…

— Браво! — воскликнула Луиза. — Так вы предлагаете…

— О нет, мадам, я ничего не предлагаю! Да и что можно предложить в этом случае?