Он уходит, а я, обессилев, смотрю на мелькающие картинки и размышляю тупо о том, что каждый приходит в этот мир по своей надобности и со своим назначением; если он пробует делать вещи, себе несвойственные, из этого не получается ничего путного. Я тут, чтобы губить людей, у меня это выходит прекрасно, и еще я хорошо обращаюсь с огнем. И даже если я пытаюсь оживить кого-то, я все равно его умерщвляю.
В Фаланге я был на своем месте. Только это место, похоже, уже занято кем-то другим; по крайней мере ни Риккардо, ни Беринг, ни Шрейер не замечают моего отсутствия и не откликаются на десятки посланий, которые я им отправляю. Меня будто удалили из базы данных, и все, кто меня знал, кто поздравлял меня, кто меня поддерживал, вместе с теми, кто меня ненавидел, моргнули и поехали дальше — в мир без меня.
Никто из моих — ни Эл, ни Йозеф, ни Виктор — не придет меня навестить; наверное, им приказано думать, что меня никогда не было. Дисциплина. Так я остаюсь без братьев. Ничего, что они знают меня почти тридцать лет, — у них впереди еще триста, чтобы стереть это из памяти.
Мои семикратные дни стекают в канализацию; я испражняюсь жизнью, выдыхаю ее, испаряю через кожные поры. Плоду Аннели должно быть уже восемнадцать недель, а мне кажется, прошла целая геологическая эпоха с того дня, когда я затыкал время атласной подушкой и как слепой щенок тыкался в ее соски. Еще четырнадцать дней — и нам поздно станет ехать в Брюссель. Плод официально станет человеком, и меня сщелкнут с шахматной доски на сто двадцать миллиардов клеток, потому что мой сын меня съест.
Свой последний звонок я делаю Эллен Шрейер — как ни странно, у меня не осталось никого ближе ее. Она не отвечает, но я задушевно болтаю с ее автоответчиком. Эллен мне тоже не перезванивает.
Я в подводной лодке, экранчик — перископ, в который я смотрю на землю.
В новостях — репортажи о том, как Китай осваивает выкупленную у российских властей Восточную Сибирь. Сижу на койке, наклонившись к экрану, чтобы он казался побольше, и тупо смотрю, как трудолюбивые китайцы загоняют строительную технику в обескровленные, пустынные земли. Вся Сибирь — сплошь вечная мерзлота, даже в лучшие времена плодородный слой не превышал метра, сообщает наш корреспондент Фриц Фриш. Когда-то тут имелись богатые залежи нефти, природного газа, золота, алмазов и редкоземельных металлов, однако их запасы были полностью исчерпаны к середине двадцать второго века, как и на всей прочей территории России. Как известно, распродав все полезные ископаемые, Москва еще пятьдесят лет жила рубкой лесов, а когда с ними было покончено, в сторону Китая и Европы были обращены реки — цивилизованные страны бурно развивались и испытывали острую нехватку пресной воды. Фриц Фриш сетует: эко-баланс нарушился, и тут сейчас вымерзшая пустыня. Однако китайских колонистов, которые активно осваивают даже радиоактивные джунгли Индии и Пакистана, не может остановить вечная мерзлота. Потом интервью с каким-то узкоглазым, обещающим, что тут скоро будут цвести сады и выситься башни, потом кадры: экскаваторы грызут стылую неподатливую почву, действительно один лед, но китаезы, видимо, запросто хряпают обледенелый грунт на завтрак. Именно тут, в бассейне реки Яна, было сделано шокирующее открытие, завлекает зрителей корреспондент. Оператор взбирается вслед за репортером на вершину сопки, тот указывает вниз, в разлом...
Я сперва не понимаю даже, что там.
Какая-то серо-белесая рябь вместо бурой земли. Грунт треснул, пополз, сопка открылась... И оказалась громадным курганом. Внутри — тысячи человеческих тел, одетых в рваные робы или вовсе голых... Камера подбирается ближе, знает, как гражданину страны Утопии важно пощекотать иногда нервишки... Запавшие глаза, серая кожа в кровавых расчесах, обритые черепа, и все изможденные, почти без мяса, умершие голодной смертью или застреленные — оператор с интересом археолога отыскивает пулевые отверстия в спинах и головах. Обратите внимание, как хорошо сохранились тела, восторгается Фриц Фриш, такое впечатление, что все эти люди умерли только что, а ведь они пролежали тут пятьсот лет! Да-да, без сомнения, мы обнаружили захоронение так называемых зэков, политических и уголовных заключенных, сосланных в Сибирь в двадцать первом, простите, в двадцатом веке при русском диктаторе Иосифе Сталине, чтобы разрабатывать богатые запасы полезных ископаемых. И вот, драматически поднимает брови Фриц Фриш, ископаемыми стали сами несчастные заключенные. Почему же они выглядят так, будто только что умерли? Аномалия? Чудо? Вовсе нет, все дело в вечной мерзлоте, в которой погребены тела, объясняет загадку репортер. Даже жарким сибирским летом вечная мерзлота не прогревается глубже чем на метр, поэтому зэки и находятся в таком великолепном состоянии: мерзлота сыграла роль естественного холодильника! Что же собираются делать с этой страшной находкой новые колониальные власти, интересуется Фриц Фриш у главного китаезы. О, заверяет тот, Китай всегда подходил к наследию присоединяемых земель с исключительным уважением. Возможно, на основе находок мы создадим русский этнографический музей в одном из небоскребов, которые тут будут воздвигнуты. Обнаруженные тела станут ценными экспонатами и наверняка привлекут туристов, хотя, конечно, нам их не потребуется столько... Да-да, и ведь вы говорили, это не единственный подобный курган, подхватывает Фриц Фриш. О нет, тут вокруг таких тьма-тьмущая, кивает китаеза. Нам предстоит еще много подобных скорбных находок. Узкоглазый раскланивается, репортер выдает что-то многозначительное и прощается со зрителем, десять тысяч человек остаются дрогнуть в своей морозилке, я продолжаю сидеть перед экраном, почти упираясь в него лбом.
Это тот самый день, когда моему монстру-ребенку исполняется двадцать недель. Тот день, после которого я уже никому не могу подавать апелляции.
Суд все никак не назначают: вы уж простите, у нас такие пертурбации, масса народу уволена, единственная подвижка — вас могут освободить под залог, но, учитывая тяжесть обвинений...
Сумма такая, что мне пришлось бы горбатиться целый век, чтобы ее собрать, а века у меня больше не будет. Ждите, говорят мне, ждите, вот вам успокоительное, чтобы ждать было проще, пейте, пейте его и прекратите орать круглые сутки, иначе мы отключим ваш экран.
Потом в новостях проскакивает: вирусолог Беатрис Фукуяма, арестованная за создание нелегальных модификаторов старения, была похищена неизвестными из башни Европейского института геронтологии, где она работала в последнее время в рамках сделки со следствием... В похищении подозреваются боевики
Партии Жизни, которая в последнее время все более... Комментарий кого-то из полиции: давно пора перестать цацкаться с этими террористами, совершенно очевидно, что когда в их лапы попадает ученый такой величины, их мотивы самые...
Ее освободили, соображаю я. Наши посадили ее за какие-то свои разработки, хотят выжать из нее последнее, пока старуха не околела, а люди Рокаморы достали ее оттуда. Я рад за Беатрис: может, она успеет еще увидеть небо, город, может быть, они вывезут ее с континента... Жаль, что я для них не представляю никакой ценности, жаль, что я не представляю никакой ценности ни для кого — и поэтому подохну в этой гребаной вонючей конуре!
Меня настигает такой приступ, каких раньше со мной не случалось; врываются смотрители, пеленают меня, накачивают седативами — и вместо коротящего дымного процессора вставляют мне в череп огромную допотопную микросхему, которая торчит из меня во все стороны, по которой электроны ползут как улитки по лабиринту, язык мне пришивают чей-то чужой, он меня совсем не слушается — просто занимает место во рту.
Где ты сейчас, Аннели? Где ты, Аннели? Где?
Я гляжу в плоскую подушку, представляют себе ее с округлившимся животом; интересно, она отрастила волосы, поменяла стрижку обратно на ту, которая нравилась Рокаморе?
Почему ты так со мной поступаешь? Что плохого я тебе сделал? Я хотел, чтобы ты жила, Аннели, чтобы мы жили — вместе... Я был готов остаться в Барселоне, был готов полюбить ее ради тебя, и пусть я ощущал это недолго — день-другой, — но ведь мы и провели с тобой всего неделю с небольшим.