Нет, не может. Не может! Не может такого быть!
Никуда бы он не сбежал.
Никто никуда не может от них сбежать.
Все кончилось так, как и должно было кончиться.
В измельчителе.
От участия в казни Эл меня освободил.
Глава XX. МОРЕ
Не знаю, утро сейчас или вечер. Оконные шторы задернуты, но за шторами — просто стена, дешевые обои. В темноте светятся красные цифры поминутного счетчика оплаты за комнату. В часы проведенное тут нами время он не переводит; показывает «1276»; потом последняя цифра с тихим щелчком меняется на «7». Тысяча двести семьдесят семь минут с Аннели, которые я взял у Барселоны в кредит. Сколько это? Скоро сутки, кажется.
Я швыряю в счетчик подушку. Подушка придавливает красный свет, затыкает и душит тиканье. Вот так.
Становится темно и тихо. В соседних каморках никого — цены тут как в Европе, местным нищебродам такая любовь не по карману. А я могу себе позволить — и вряд ли можно придумать лучший способ растранжирить мое жалованье.
— Мы не можем тут оставаться бесконечно, — говорит мне Аннели. — Почему ты меня не слушаешь?
— Иди сюда, — отвечаю я ей.
Аннели на ощупь: сначала напружинена — ее тело спорит со мной; потом — когда я накрываю ее своими губами — смягчается, ее решимость встать, собраться, идти куда-то (Куда? Зачем?) проходит. Мои касания снимают спазм, она забывает, чего хотела только что, и начинает желать того, чего хочу я. Биология тут не может ничего объяснить; дело, наверное, в физике: или микрогравитация, или магнетизм, или статическое электричество — притягивает мои колени к ее коленям, мое лоно к ее лону, мои ладони к ее ладоням. Нам надо касаться друг друга всем, и разорвать это прикосновение больно. Физика учит: если поднести атомы разных тел достаточно близко друг к другу, они могут вступить во взаимодействие, и два тела станут одним. Я ложусь на Аннели — губы к губам, бедра к бедрам, соски к соскам — и прошусь в нее.
Она открывается мне сразу сверху и снизу, мы замыкаемся друг на друга и образуем бесконечность. И опять все иначе — не так, как в штормовой первый раз, не так, как в нескончаемый и изнурительный второй, не так, как в неспешный, осторожный третий. Сейчас мы сочетаемся, сливаемся. В темноте нет очертаний, и нам остаются одни касания, скольжения, щекотка, поглаживания и нарастающий зуд плоти, слепые облизывания, царапанье и укусы, трение и желанная боль. Лихорадка. Шепот — умоляющий, жалобный, подстегивающий. Нет ее и нет меня; мы кричим синхронно, мы дышим синхронно, наш пульс синхронизируется. Когда я делаю неловко и мы случайно распадаемся, Аннели паникует: «Нет-нет-нет-нет-нет!» — и сама скорее помогает мне вернуться в себя. Ее пальцы пытаются охватить мои ягодицы, вдавливают меня так глубоко, как я только могу, держат там — «Останься!» — и, не позволяя мне больше шевелиться, она распластывается, истирается об меня, подмахивает по-женски неумело. Она думает, что так сможет быть ближе ко мне. Потом ей становится мало такого, она хочет сцепиться со мной еще жестче, еще надежнее и отчаянней; перехватывает меня ловчее, ее палец нащупывает струящийся потом желоб между двумя моими половинами, гладит сначала и вдруг вонзается в меня, прямо внутрь; я дергаюсь — посаженный на крючок, — но другой рукой Аннели обнимает мой затылок, прижимает мое лицо к своему с внезапной силой и смеется сквозь стон. И чтобы наказать ее, я отвечаю ей тем же — но злее, настойчивей. Она неслышно вскрикивает. Хватаю ее обритую голову, сую ей пальцы в рот. И так, прорастая друг в друга корнями, лишенные уже подвижности, мы ерзаем, бьемся, раззуживаем один другого. Аннели кончает первая — и ей уже не надо, любовная чесотка отступила, теперь она чувствует все чрезмерно, — но я не оставлю ее, пока не получу своего. И я уже пытаю ее, пытаю — пока ее боль не сжигает наконец и меня.
Мы валяемся, контуженые или убитые, наши оторванные конечности разбросаны по черному полю, ночь — наше одеяло. Шуршит кондиционер, пот стынет и холодит истончившуюся кожу, перещелкивание оплаченных минут моей жизни не слышно за атласной бордельной подушкой, я понимаю, что остановил время.
Потом Аннели берет меня за руку, и мы засыпаем, и нам снится, как мы опять и опять занимаемся любовью, упрямо и бесплодно пытаясь стать одним существом.
Будит меня пульс счетчика; уже сквозь веки я вижу зарево цифр. Открываю глаза против воли. Аннели сидит в постели, смотрит на меня. Ее силуэт вычерчен красным. Прошло еще черт знает сколько минут.
— Живот от голода сводит, — говорит она.
— Ладно. — Я сдаюсь. — Пойдем прогуляемся.
Плачу по счетам: не важно, сколько. Выбегаем наружу.
И снова идем, взявшись за руки. Лавируем между телами — белыми, желтыми, черными — полуголыми и прикрытыми всевозможным тряпьем.
Когда я только попал в Барселону, меня всюду преследовала вонь передержанного пота. Теперь она исчезла. Я понял, что у толпы есть свой особый аромат, настоянный на пряностях, маслах и человеческих испарениях. Он терпкий и сильный, острый и непривычный для меня — в Европе не принято пахнуть, — но этот флер нельзя назвать неприятным или дурным. Он естественен — а значит, к нему привыкаешь. И я привыкаю быстро.
На ужин у нас пластиковое ведерко жареных креветок и пиво из водорослей.
— В Европе такие креветки целое состояние стоить будут! — Аннели неприлично чавкает, утирает текущий жир тыльной стороной ладони, улыбается. — А тут гроши! По вашим меркам, конечно...
— У вас все такое дешевое, потому что все ворованное, — сдержанно объясняю я. — Живут на наши пособия, да еще и тащат все, до чего дотянутся!
— Так вам и надо, буржуям! Наобещали людям красивой жизни, а сами заперли их в отстойнике!
— Мы ничего не обещали.
— Конечно! Только и слышишь: самое гуманное государство, самое справедливое общество, бессмертие для каждого, счастье на входе! Немудрено, что сюда со всего мира валом валят! Не врали бы, все эти люди сидели бы по своим домам!
— Ладно-ладно! Куда ты ведро забрала? Я тоже хочу!
В одну сторону через немыслимую давку протискивается китайское карнавальное шествие с огромным композитным драконом, который плывет над людьми, медленно поводя из стороны в сторону раскрашенной башкой и мигая зенками-лампами; его сопровождает какая-то рвань, бьющая в гонги и литавры. В другую, навстречу карнавалу, продирается похоронная процессия: покойника, обернутого в белое покрывало, несут на носилках, за телом шагает мулла, завывающий что-то унылое, жутковатое, дальше — эскорт рыдающих женщин в бурках и немые насупленные бородачи в халатах.
Кажется, сейчас столкнутся две колонны — и случится взаимная аннигиляция; как они вообще могут сосуществовать тут, в одном измерении? Литавры перебивают муллу и бабские причитания, драконья пасть наползает на человека в тряпке, так и жду: сейчас пожрет его! — а скорбящие с кулаками набросятся на празднующих! — вот будет месиво... Но они мирно расходятся, дракон не притрагивается к мертвецу, гонги аранжируют пение муллы, китайцы кланяются арабам, и каждая процессия движется дальше — в противоположных направлениях, буравя себе дорогу сквозь толпу, отогревая тех, кого только что остудил мертвец, и напоминая всем веселящимся, чем неизбежно кончится их жизнь.
— Пойдем на море! — зовет меня Аннели.
— На море?
— Конечно! Тут огромный порт и набережная — знаешь какая!
Мы выходим из ангара и поднимаемся, еле переводя дыхание, на двадцать какой-то ярус; старая, исконная Барселона отсюда не видна, убрана в металлический футляр. Тут только радужные столбы-цилиндры, показушное счастье безоблачной Европы, маяк, на который тянутся изо всех океанов потерпевшие кораблекрушение.
Хотя путь до порта неблизкий, нас так больше и не грабят.
— Надо держаться подальше от башен, — инструктирует меня Аннели. — А вообще хорошо знать, в каком районе кто заправляет. Где паки, где индусы, где русские, где китайцы, где сенегальцы... А еще лучше — их паханов по именам. Всегда можно договориться. Тут же нормальные люди живут, а не варвары какие-нибудь!