— ДОЛОЙ ПАРТИЮ БЕССМЕРТИЯ! ДОЛОЙ КАРВАЛЬО! ДОЛООООЙ!

— Аннели?! Аннели!

На меня наваливается страх — я никогда не отыщу ее в этой давке, в этом городе, в этой жизни. Мне жарко и холодно, лоб мокнет, льет в глаза кислота; у меня отняли мою серебряную трубочку, и грязная пленка нарастает, смыкается, забивает мою глотку; я думал, я излечился, но оказывается, я просто дышал через нее, через мою Аннели.

И вот тут случается цепная реакция.

Миллион, два миллиона, три миллиона голосов скандируют в унисон; и этим людям становится слишком тесно со своей ненавистью. Толпа нагревается, расширяется, расплескивается и с какой-то невообразимой легкостью сжирает Мендеса вместе с его огромными телохранителями; как пузырь лопается двойное полицейское оцепление, цунами захлестывает вальяжно рассевшиеся на чужой земле турболеты, переполняет их, курочит, уродует. Синие поплавки полицейских шлемов сперва видны в грязевых потоках, потом их уносит куда-то, тащит, топит.

За секунду до того, как ничего уже не исправить, горделивое белое судно дергано и поспешно срывается с места, кренится и еле выравнивается; взлетевшие турболеты кружатся, опрыскивают толпу слезоточивым газом, но этому народу уже приходилось лить слезы, эффекта никакого.

Больше в этом месиве не найти никого; ничего.

— Аннели! — ору я, раздирая свою гортань.

— Аннели! — кричит с вертолета Рокамора, прежде чем его наконец затыкают.

Глава XXI. ЧИСТИЛИЩЕ

— Ааааннеееелииии!

Впереди в толпе — женская голова, обритая наголо. Пробиваюсь через тела, проталкиваюсь, распихиваю, отдавливаю ноги, иду по упавшим; кто-то снизу хватает меня за штаны, за бутсы, я спотыкаюсь и чуть не тону.

Нет, эти люди не море; эти люди — лава. Барселона пробудилась и извергается, трещит по швам, и из расселин выплескивается наружу ненависть, раскаленная докрасна, способная прожечь насквозь землю и расплавить наше композитное государство.

Я гребу сквозь кипящий камень, жуть держит меня за горло стальной хваткой; я должен добраться до нее, вот же она, всего в десятке шагов! Какой-то жирдяй не хочет сдвинуться, отгораживает Аннели от меня — я пихаю его в живот; отталкиваю старуху; шагаю по задавленному человеку, который, даже умирая, вопит: «Долой!»

Тут уже не три миллиона и не пять. Все, кто сидел по норам, по арматурным клеткам, прут наружу, вспомнив вдруг, что их клетки не заперты. И все эти миллионы потеряли рассудок, позабыли самих себя, склеились в одно громадное чудовище, кормят его своими телами и своими душами, и оно растет, поднимается, разбухает, призывает из щелей все новых людей, прирастает ими и ревет так, что мир содрогается.

— ДОЛООООЙ!

— Аннели!

Перекошенное от злобы лицо; это не она! Это даже не девушка, а какой-то субтильный тип с выщипанными бровями. Чудовище высосало из тщедушной безбровой оболочки того педика, который раньше в ней жил, и запустило в его шкуру свою сущность. И теперь его тельце орет басом, на который предыдущий жилец не был даже способен: «Даааалллоооой!»

Леплю ему затрещину — смачную, но короткую: замахнуться нет места. Он не чувствует ничего, ничего не понимает. Я верчу головой, ползу никуда, воюю с чудовищем — один против десяти миллионов оскаленных голов. Удушье — страх толпы — снова со мной. Я должен спрятать голову между колен, закуклиться и выть, но вместо этого я мечусь, вязну, затертый плечами, животами, бешеными взглядами, и просеиваю, просеиваю, просеиваю лица.

Каждый вопит, скандирует, топает, бьет в кастрюли и свистит в свистки. Голова моя — скороварка, забытая на плите. В глазах рябит от бесконечно тасующейся мозаики. Одно из этих лиц — ее, мой шанс — один на пятьдесят миллионов.

— Аннели!

Меня выплевывает на крошечный пятачок, где линчуют попавшихся полицейских.

Их выковыривают — живых, мягких — из синей скорлупы и раздирают с треском и хрустом, они воют от жути и нечеловеческой боли, я отворачиваюсь от них и бегу на месте — дальше. А у меня на плечах сидит моя собственная смерть — с равнодушным Аполлоновым лицом и дырками вместо глаз, я ее ношу с собой повсюду в рюкзаке. Если кто-то заподозрит меня — чудовище схарчит меня мигом, как сожрало тысячу полицейских и лощеного президента супердержавы, который вызвал его.

Только я не об этом думаю.

Мне нужно найти тебя, Аннели.

Почему ты бросила меня, почему ты с такой легкостью меня бросила?! Я ослушался Шрейера, я нарушил приказы, я мочился на наш святой Кодекс, я не смог тебя убить, я прятал тебя у себя дома, я потерял голову, я видел тебя во всех своих снах, я не стал трахать тебя, когда ты была одурманена и подставлялась мне, потому что хотел не трахнуть тебя, а заниматься с тобой любовью, я против всех запретов виделся с тобой дважды и трижды, я мечтал с тобой жить — размечтался! — думая, как за это меня кастрируют и живым швырнут в измельчитель мусора! Как ты могла оставить меня тут одного? Мне ведь никак без тебя нельзя! Слышишь?!

Меня несет куда-то. Я потерялся в людях.

Я проваливаюсь в чью-то нору, оказываюсь в каких-то коридорах, домах, в меня тычут грязными жирными пальцами, кричат что-то на неизвестном языке, седые, патлатые, лысые, узкоглазые, черные, рыжие, я кричу в ответ, отпихиваю их, бегу прочь — и снова возвращаюсь туда, откуда убегал. Воздуха мне.

Нет. Нет. Я зря. Зря так.

Ты не виновата.

Она не виновата.

Это все Рокамора. Лжец, манипулятор, трус.

Я должен найти Аннели, чтобы рассказать ей всю правду про этого ублюдка. Рассказать ей, как он спасал свою шкуру, оставляя ее Бессмертным в развлечение. Как Пятьсот Третий долбил ее кулаком — а Рокамора прикрывался ее воплями, чтобы отвлечь меня и достать свой пистолетик. Эта мразь не колебалась ни секунды, прежде чем сдать нам своего будущего ребенка, о котором теперь так скорбит. И даже когда у него в руках был ствол, он не думал освобождать Аннели. Он врет, брешет, Аннели, он ни о чем не жалеет, он насквозь прогнил, он не умеет ни о чем жалеть!

Я найду тебя, я расскажу тебе это, и ты поймешь, ты услышишь меня.

Услышишь. Услышишь.

Исполосованные, перемазанные помадой, кривозубые, усатые, брыластые, с проваленными глазами, с тройными подбородками, с вывернутыми африканскими губищами — я перебираю, перебираю чужие хари, ищу среди них одно лицо, ищу спасения.

В голове муть, я решаю, что мне необходимо забраться на разноцветную башню — потому что с высоты я непременно увижу Аннели! И я карабкаюсь, проливая семь потов, по винтовой лестнице, ярус за ярусом, пока ноги не начинают гореть, на вершину — но сил хватает только на половину. Приваливаюсь к прозрачной стене, легкие вот-вот порвутся, футболка прилипла к коже. Моргаю, вцепляюсь в поручни, чтобы не упасть.

Гляжу вниз.

От Средиземного моря до стеклянной стены не найдется больше места ни для одного человека — все места заняты. Полощутся кроваво-красные флаги — знамена Партии Жизни, качаются наскоро намалеванные транспаранты: люди требуют справедливости, требуют нашей воды, требуют бессмертия для каждого и для всех. Жалами торчат стволы, биты, дреколье. Нет, не тараканы и не муравьи; здешние обитатели — осы, ядовитые осы, и Мендес с Рокаморой разворошили их гнездо.

Мне казалось, жители Барселоны в мире со смертью, им не нужен наш сраный Олимп, они молча хавают свою судьбу, жизнь однодневки учит их наслаждаться каждой минутой. Я думал, они готовы приворовывать бессмертие, приторговывать им на черном рынке — но никогда не рискнут за него биться.

Не так.

Просто они ненавидели нас вразнобой, каждый по-своему и каждый по отдельности; их ненависть иногда грела нас, иногда жгла — но ровно, рассеянно, как полуденное солнце. А Мендес собрал миллионы лучей в пучок, преломил их своим выступлением, а потом Рокамора выхватил у него линзу и теперь хочет подпалить мир.

В рюкзаке верещит что-то.

У меня же вырублен звук! Как это?!

Отгораживаюсь от лестницы, от окон, достаю — все же коммуникатор. Экран пульсирует ярким, красным. Режим тревоги.