Я обрисовываю бритвой чистые линии ее черепа — вырубаю их из пены; и из пены выходит Аннели новая, от которой отсечено все лишнее, все чужое, настоящая Аннели, уже гибкая, уже послушная моим рукам.
Поворачиваю Аннели спиной к себе. Мылю ей голову снова. Она теряет равновесие, прикасается ко мне на мгновение всей своей неверной геометрией, и моя рука срывается; порез. Но даже тогда Аннели не отталкивает меня.
— Аккуратнее со мной, — всего и шепчет она. Все; теперь она совершенна.
— Уйди, — велит она. — Отдай бритву и уйди.
И я слушаюсь. Уединяюсь в своей кабине и только зыркаю свирепо на зевак, которые притормаживают против моей Афродиты.
— Я больше не буду тебя ждать, — слышу я обращенное в пустоту. — Я больше ничего не буду ждать.
Потом она забирает меня и ведет через раздевалку наверх; оказывается, там — комнаты отдыха с поминутной оплатой. Внутри, разумеется, все аскетично, как в публичном доме. Но мы прихватываем с собой бутылку абсента и мешаем его с газировкой, и комната дает нам ровно то, что нужно: быть вдвоем.
Она разоблачается сразу. Раздевает меня. Мы остаемся на простынях — сидим друг напротив друга, она разглядывает меня — бесстыдно, внимательно, и тогда я начинаю так же смотреть на нее.
— Нам нельзя. Тебе нельзя.
Тогда Аннели протягивается ко мне, берет меня за шею и молча притягивает к себе, пригибает вниз, вжимает меня между своих ног. Там она тоже голая, гладкая, чистая. Я ухожу в нее, пробую на вкус ее сок, целую самую мякоть; она вдыхает глубоко, тяжело. Аннели кислит у меня на языке, как контакты батарейки, и от ее слабого тока горит мой ум, обугливаются мои нервы.
— Вот теперь... Теперь...
Поспев, она отталкивает мое лицо, зовет мои губы к своим, ногтями врезается в мои ягодицы, тянется самым жарким ко мне, подает мне себя, умоляет, не утерпев, пока я найду ее, обнимает меня прохладными пальцами — и заправляет в себя, и просит, и сама задает такт: так, так, так, сильней, сильней, сильней, да, да, да, быстрей, быстрей, быстрей, быстрей, жестче, не жалей меня, рви, рви, еще, еще, мне не нужна твоя гребаная нежность, твоя гребаная пощада, сильней, давай, ну давай, ну ты же хотел этого, ты же хотел этого еще тогда, со всеми, с ними, давай, давай, получай, скотина, ублюдок, на, на, на!!!
Я хочу вырваться, но она не отпускает, и я не пойму — плачет она или стонет, стонет она от счастья или от боли, я рву ее — или она меня пожирает, слияние это или схватка. И слезы, и кровь, и пот, и сок — все соленое, все кислое. Она хватается за меня и сама скользит по мне — еще, еще, еще! — бьется о мои кости своими, душит меня, пихает мне пальцы в рот, вцепляется в волосы, материт меня, лижет мой лоб, мои закрытые глаза, кричит, и я тону в ней окончательно, плавлюсь в ней и разрываюсь, разрываюсь на части.
Меня не хватает на нее чуть; и тогда она садится мне на лицо всей моей, всей своей грязью, и расползается на нем, и елозит, и душит меня, пока я не освобождаю ее тоже. И только так между нами восстанавливается тонкий, как волоски на ее руке, мир.
Глава XIX. БАЗИЛЬ
— Что это за место? — Я настороженно озираюсь по сторонам. — И зачем было комм отключать? Нас же искать будут!
— Кино-Паласт! — Базиль берется за самый низ уходящей под далекий потолок портьеры, тянет ее. — Берлинский Дворец кино!
Занавес сопротивляется, угрожающе трещит, сыплет нам на головы килограммы пыли, но Базиль упирается, уводит его нижний конец далеко, к самому краю сцены, пока наконец вверху что-то не поддается со скрипом, и кулиса сразу отъезжает в сторону, обнажая половину грязно-белого киноэкрана.
— Думаю, нам этого хватит! — кричит мне Базиль.
— Для чего?
— Разговор есть!
И у меня тоже к тебе есть разговор.
Дворец разорен: кресла выломаны и унесены, паркет изодран, сквозь темно-синие стены проросли корневища огромных трещин, а в самой середине огромного кинозала на полу лежит рухнувшая люстра — бронзовая, громадная, многотонная, и все внизу теперь в хрустальных брызгах.
За стенами слышно низкое гудение и мерный грохот, от которого целый мир ходит ходуном. Землю сверлят насквозь и в высверленное дупло забивают костыль с Луну диаметром, вот на что это похоже. Старое здание не придется даже сносить: вот-вот оно само распадется, расшатанное могучими вибрациями.
— Это же стройплощадка! — говорю я Базилю. — За коим хером мы сюда полезли? Сюда нельзя входить!
— Как нельзя, если мы тут? — Он подходит ко мне, улыбка до ушей. — Через месяц тут будет фундамент башни «Новый Эверест», вот тогда сюда точно будет не попасть. А пока... — Базиль, гостеприимный хозяин, обводит свой дворец рукой.
— Слушай! Зря ты так с нашими, — возвращаюсь я к недоговоренному. — Мы же одно звено. Тебя зовут вместе со всеми оттянуться после работы, мозги прочистить, а ты берешь и...
— Это может показаться странным, — он строит рожу, — но мне не хочется глядеть, как Триста Десятый пользует наших суровых штатных проституток. Он это делает уныло до невозможности, просто чтобы все знали, что у него с половой жизнью все как положено. А все остальные стоят кружком и болеют за начальника.
— Хорош! — обрываю его я. — Ты же не обязан делать это с ними вместе, и там все в порядке с выбором! Там эта есть... Агния-акробатка. Джейн еще хорошая, с третьим стоячим.
— Очень аппетитно рассказываешь! — Базиль сует мне под нос кулак с оттопыренным большим пальцем. — Сразу видать мастера!
— Ты не понимаешь, что это подозрительно? — Я отталкиваю его руку. — Что они все спрашивают меня? Мы же звено! Нам нечего друг от друга скрывать!
— Мне — есть. У меня маленькая пиписька. Я ее стесняюсь. И я не хочу перебивать ее видом аппетит Сто Шестьдесят Третьему, когда он выкручивает руки какой-нибудь девчонке с замазанными синяками.
— Да пошел ты! Меня самого сейчас стошнит уже...
— Нет, правда, что за маразм — ходить к шлюхам строем и трахаться на раз-два, как будто на плацу отжимаешься? Задумайся! Это в Кодексе написано, что звеньевой должен протоколировать каждый мой оргазм?
— Они говорят, у тебя история.
— История?
— Что тебя видели с какой-то женщиной.
— А ты им скажи, что я сосу таблетки безмятежности вместо карамелек. Для фигуры хорошо и в духе устава. Все, хватит нудить! Глянь-ка лучше, что я откопал!
Он выставляет на пол какое-то карманное устройство на треноге, нацеливает его, выискивает что-то в своем коммуникаторе...
— Алле — оп!
Белый конус выхватывает стоящую в воздухе пыль, а на грязном экране вдруг появляется цветное окно. Только еще мелькает заставка — а я уже все понял. Потому что я знаю наизусть каждый кадр.
— Откуда?..
Мне делается неловко, стыдно; я чувствую себя виноватым уже за то, что поплелся за ним сюда; зачем ему «Глухие»? Сегодня? Здесь? Со мной? Напомнить мне обо всем? Унизить меня?
И все же я не двинусь с места. Жду, что будет.
Базиль не отвечает. Он по-турецки садится прямо на пол. Внимательно смотрит титры. Улыбается, оборачивается ко мне, хлопает по пыльному паркету рядом с собой.
— Садись давай! Кино же! Полная версия!
И вот... Дом, лужайка, кресла-коконы, медведь, велосипед, идеальная пара, образцовые родители. Сколько я их не видел? С тех самых пор, как...
— Папа! Па-па! Сгоняем на великах на станцию?
На экран заскакивает пятилетний аккуратист в шортах и рубашке поло, волосы пострижены стильным каре, ухоженные руки на руле — ногти ровные и чистые. Меня передергивает.
— Что это еще за слащавый писюн?
— Ты тоже не так себе его представлял, а? — хмыкает Базиль. — Не переживай, его грохнут через пару минут.
— Мы за этим на стройплощадку полезли? Базиль откликается не сразу.
— Ладно, остановимся тут. Жалко пацана.
Он ставит видео на паузу: нам выпадает кадр с видом из окна. Расчесанные холмы, часовни, виноградники, высокое небо, перья облаков.