Я ищу Аннели и ищу, и ищу, разгребаю и разгребаю. Проходит еще ночь и еще день и еще ночь — я стараюсь работать техничнее, я перекидываю инъектор из кровящей правой руки в неумелую левую и обратно, я присаживаюсь на чьи-то спины, потому что сгибаться больше нет мочи, поясницу жжет, и ноги затекли, и воздуха мало, мы закончили с площадью Каталонии и движемся по бульварам Рамблас, и надо спешить, потому что они начнут просыпаться, и мы не успеваем, и снова падает на землю тяжелое облако и обволакивает всех, и уволакивает в черноту, и мы ворочаем жирных, кладем на носилки дряхлых, несем девушек-травинок, за руки и за ноги швыряем стариков, опознаем-колем-опознаем-колем-опознаем-колем-колем-колем, и давно переслащено с местью, я не могу больше ненавидеть тебя, Барселона, потому что не могу больше ничего чувствовать вообще, а их все еще пятьсот на каждого из нас, хоть бы они кончились, хоть бы они кончились, и чертовы танкеры подходят к порту один за одним, мы кормим их мясом, они набивают полное брюхо и отваливают, а мы скоблим потроха Барселоны, расселяем гребаный Аид, ад закрывается, мы тут теперь все выкрасим белой красочкой и выведем вонь от вашей звездной пыли и от вашей мочи, и от вашего карри, и от ваших прелых тел, отныне тут все будет благоухать синтетическими розами, а вы убирайтесь в Африку, пусть танкеры вываливают вас где угодно, не наше дело, только проваливайте отсюда, только закончитесь уже, пожалуйста, но они молчат, я говорю с ними от одурения, от измождения, а они молчат, словно воды в рот набрали, и я кидаю, перекладываю, колю, опознаю, колю, а Аннели все нет, и никого нет из моих знакомых, хотя я и не боюсь больше встречи с Раджем или с Бимби, не боюсь принимать решение, не боюсь их колоть — ничего не боюсь, кроме одного: когда тела иссякнут, когда я выйду отсюда наверх, когда меня отпустят из Барселоны, я так больше ничего никогда и не почувствую, потому что стер себе все нервы в кровь и вместо них наросла короста, а потом будет жирная непробиваемая мозоль, а когда остается всего сто человек на меня, на каждого из нас, я не боюсь уже и этого; и когда мы вскрываем христианский приют для сирот — двадцать девчонок от трех до десяти лет, морщинистые монашки еле дышат, дергают под веками выпуклыми зрачками, мы вызываем спецбригаду, все по протоколу, с детьми должны разбираться женщины, так уж создала нас природа, и через час они прибывают — женская десятка, жилистые бабы в черном, маски Афины Паллады вместо лиц, и мне нужно стоять в стороне и смотреть, как они оборотисто и споро разбираются с детскими тушками, и я не думаю о том, что вот эта с коротенькими курчавыми волосенками, ей три — чик! — умрет маленькой высохшей старушкой в тринадцать лет, эта черненькая, ей пять — чик! — доживет до пятнадцати, может, успеет влюбиться, а эта семилетняя красавица с длинной густой косой — почти попробует жизни, но ранняя старость переварит и съест всю ее красоту прежде, чем та успеет расцвести по-настоящему, а потом они утаскивают спящих девочек на руках, обнимая их по-матерински, куда-то в темноту.
Одна из монашек тревожно мычит, хватается за сердце и вдруг садится, таращась на меня подслеповато.
— Что?! Что?! — хрипло кричит она и крестит меня, крестит, будто я сейчас от этого завою, заверчусь волчком, загорюсь и сгину.
— Тсс... — я подхожу к ней и глажу ее по голове, прежде чем коротко приложить шокер. — Все хорошо. Спите. Спите.
Глава XXII. БОГИ
Пачка пустая.
Я открываю дверь, чтобы дойти до трейдомата, и ко мне вваливается курьер с приглашением. Настоящий живой курьер с руками и ногами.
Оно отпечатано на превосходном толстом пластике, черный фон, золотые буквы с завитками. Именное — чтобы я не сомневался; потому что я, разумеется, сомневаюсь. Через несколько часов на коммуникатор приходит еще и электронное извещение, подтверждающее, что это не розыгрыш.
Министр Беринг... Члены Совета... Имеют честь... Вас, многоуважаемый... Почетного гостя... Съезд Партии Бессмертия... Башня «Пантеон»... Такого-то числа... Ровно в... Не требуется...
Вот он, сюрприз, который мне обещал Шрейер.
Наслышан о твоих подвигах, сказал он мне.
Подвиги? Я не совершил ни единого.
Ничего такого, чего не делали бы остальные. Мы все вместе торчали на этом кладбище чуть не две недели. Грузили людей как мешки, а потом накачивали водой, чтобы, не дай бог, кто не помер не по плану. Все вместе. Но остальные удостоились похвалы Беринга в новостях («Решив барселонскую проблему, Фаланга доказала свою незаменимость!») и небольшой премии — а мне дали месяц на восстановление и обещали сюрприз.
Я не стал спорить. Использовал месяц как надо: каждый день ездил в Сады Эшера и смотрел, как люди играют во фрисби. Ждал, что меня кто-нибудь позовет присоединиться, но никто не звал.
Еще я жрал. И спал.
Мне не очень хотелось жрать, спать и играть во фрисби, но надо же чем-то заниматься. Да, и я сделал два открытия. Первое: когда один день похож на другой, часы идут быстрей. Второе: если пить одновременно таблетки счастья и успокоительное, скорость прокрутки времени умножается на четыре.
И конечно, я смотрел новости. Настроил их так, чтобы ко мне попадали любые сообщения с ключевыми словами «Рокамора» и «Партия Жизни». Все жду, когда эту мразь отыщут или убьют; но он сквозь землю провалился. Ни его, ни Аннели. Захвачен втайне и сидит в карцере? Не идентифицирован и как рядовой нелегал отправлен в Африку коротать оставшиеся десять лет в гуманитарной палатке? Случайно подох и был исключен из статистики?
Мендеса нашли — это да, это была топ-стори на целую неделю по всем каналам. Мендес жив, Мендес пришел в сознание, Мендес попросил воды, Мендес поел кашки, Мендес покакал, Мендес помахал ручкой, Мендес полетел домой.
Но это ведь не я нашел Мендеса, а кто-то другой.
Так что мне неизвестно, из-под чьих тел его доставали; неизвестно, не было ли рядом с ним самого разыскиваемого террориста планеты; неизвестно, лежала ли там девушка, обритая наголо, — а в новостях об этом ничего; я сто раз звонил Шрейеру, тот приказал мне успокоиться, дал месяц на восстановление и обещал сюрприз за мои подвиги.
Мои подвиги. О чем он, интересно? Я обещал привести наших к Рокаморе — и не привел.
Зато прикатил в Барселону с девчонкой, которую должен был ликвидировать. Зато эта девчонка сделала запрос о местонахождении моей матери, используя свое собственное имя. Зато я не отвечал на вызовы своего партийного куратора.
Нам говорят, что за нами не следят. Бросьте: не посадишь ведь пятьдесят тысяч человек, чтобы они круглые сутки следили за другими пятьюдесятью тысячами — из чьего кармана это оплачивать?
Но если один из пятидесяти тысяч вдруг особенно заинтересует кого-то...
Я открыл Бессмертным ворота в Барселону. Я сражался с сонными трупами, не отлынивая ни на секунду.
Я не думал, что это может искупить все, что я натворил, — просто делал что должно. Это и не искупит; поэтому когда Шрейер пообещал мне сюрприз, я решил, что он говорит о показательной казни.
Но у меня не было сил бежать. Не было — и нет. Нет сил — и нет убежища, где я мог бы укрыться. Нет места, которое я мог бы назвать своим. Нет людей, которые меня ждут. Я вколол им акселератор и вышвырнул их в Африку.
Нет сил воображать, нет веры этой девке, которая меня обманула, нет желания разыскивать мою мать в глючащих автоматах; ничего вообще не хочется.
Поэтому целый месяц я умножал антидепрессанты на успокоительные, спал и глядел, как играют во фрисби.
Это как подписка о невыезде. Как тиски, в которых зажимают гусей, чтобы они не дрыгались, пока их пичкают насильно и доводят их печень до цирроза. Потом их печень мажут на гренки и называют деликатесом «фуа-гра».
Вот какого-то такого сюрприза я и жду. Вроде этого фуа-гра.
Месяц пролетел быстро. Небезрезультатно: рука заросла, пальцы сгибаются, набрал шесть кило. Будем считать, восстановился. Задание выполнено.