Аннели каменеет — но всего на миг.

— У тебя коммуникатор светится. Сообщение.

И, будто забыв, что она только что видела, карабкается дальше. Я беру комм в руки, притрагиваюсь к экрану. Действительно — сообщение. Отправитель: Эллен Шрейер. «Хочу еще».

Глава XVII. ЗВОНКИ

Звонок.

Слово простое, но в интернате обычные слова часто имеют необычный смысл: комната для собеседований, лазарет, испытание.

Через звонок должен пройти каждый, и все мы знаем заранее, что от нас потребуется; те, кто уже преодолел это испытание, расправляют хвосты и глядят на остальных в своей десятке свысока, покровительственно делятся с ними секретом: как это было, что они чувствовали. Дело чести, конечно, — сразу поклясться, что не чувствовал ничего.

В каждой десятке бывают такие, которым делают звонок, пока они еще совсем мелкие, — этим на испытании приходится труднее всех, зато они и крутыми становятся раньше, и дальше им уже не так страшно. А те, кого проверяют в последние, старшие годы в интернате, обычно уже созрели: звонок дается им куда легче, да и ждать его они уже устали. С каждым следующим годом мысль о звонке становится все назойливей, все навязчивей — хочется, чтобы это просто случилось уже наконец. Сказать все — и поверить в себя, сбросить камень с души.

Звонок случается с каждым всего единожды, и другого шанса пройти это испытание не предоставляется. Те, кто завалил звонок, пропадают из интерната навсегда; что с ними делается, обсуждать запрещено. Таких, правда, немного.

В нашей десятке все началось со Сто Пятьдесят Пятого. Нам тогда было по семь, и о звонке мы слышали только жутковатые преднощные байки или отчаянный мальчишеский блеф. И вот в один день нас десятерых сняли с занятий по истории и вызвали к старшему вожатому.

— Тебе звонок, — сообщили в коридоре Сто Пятьдесят Пятому. — Ты знаешь, что делать?

Тот изобразил уверенную улыбку; впрочем, может, он и просто улыбался. Сто Пятьдесят Пятый всегда врал столько, что за ложь все принимали редкую правду, которую он говорил случайно или по недоразумению. Я никогда не сомневался, что он со звонком справится запросто.

Гуськом нас провели по пустым белым коридорам, поднялись на трехкнопочном безысходном лифте, столпились в стерильной приемной старшего — экран в стене, в полу стоки, больше ничего примечательного.

Нас выстроили в ряд лицом к этому экрану — черному, пустому — и заперли дверь. Старший так и не вышел к нам, хотя мы все уже тогда знали: он все видит. Надо просто помнить об этом всегда, и тогда все получится.

Сто Пятьдесят Пятый держался молодцом. Скалился, подначивал Тридцать Восьмого, сплетничал с Двести Двадцатым. Потом пошли гудки.

Изображение включилось не сразу: сначала был просто голос.

— Бернар?

Женский голос, молодой. Какой-то... Переполненный, что ли. В нем всего было через край, вот так. За каждым произнесенным вслух словом было спрятано еще в сто раз больше в недоступном для человеческого уха диапазоне. Мы не могли этого слышать — но, как инфразвук, нас это разом вывихнуло из балаганного настроения. Двести Двадцатый язык проглотил, Триста Десятый насупился, Седьмого аж затрясло.

— Бернар?

Экран мигнул — надо думать, они там сначала пропускали и звук, и картинку через модерацию, чтобы без сюрпризов, и на нас — на Сто Пятьдесят Пятого — посмотрела женщина, вроде бы нестарая, но уже исчерканная первыми морщинами, с чуть одрябшей кожей — и все же притом какая-то слишком живая, по нашим меркам чересчур теплая.

— Бернар, ты меня видишь?

Сто Пятьдесят Пятый встретил ее молча.

— Боже, как ты вырос! Бернар, мальчик, мой любимый... Ты знаешь... Эти господа дают нам сделать только один звонок... Только один. За все время. За все время, пока... Как ты? Как ты, кроха?

Я все впитывал. Стоял рядом с ним, так что видел: уши у него стали пунцовые. Но камера была так нацелена, что эта женщина видела только своего Бернара, а мы все оставались за кадром.

— Ты не можешь ничего сказать? С тобой все в порядке? Как они тебя там кормят, Бернар? Тебя не обижают старшие мальчики? Я пыталась делать запрос... Через министерство... Но они мне сказали — только один звонок, мадам. Вы сами выбираете, когда... Ты меня слышишь? Кивни, если слышишь...

И Сто Пятьдесят Пятый медленно кивнул ей. Ему ведь было всего семь.

— Слава богу, ты меня слышишь... Тебе не разрешают со мной разговаривать, да? Мы с папой очень по тебе скучаем! Я держалась три года... Они говорят — не стоит спешить, мадам, больше такой возможности мы вам предоставить не сможем... Но больше я не вытерпела... Хочу знать, что с тобой все хорошо. С тобой ведь все хорошо, Бернар?.. Как ты вырос... И стал таким красивым... Мы сохранили все твои вещи! Твои погремушки и маленький турболет, и кота-сказочника... Ты его помнишь?

Я оглянулся на Сто Пятьдесят Пятого — мельком, потому что меня притягивала женщина на экране; мы все онемели.

Вот он, первый звонок. Никто еще не может освободиться от материнского колдовства. Если бы Сто Пятьдесят Пятый не подал нам пример, как знать...

— Неужели ты ничегошеньки не можешь мне сказать? Бернар... Я очень хочу позвонить тебе еще, посмотреть на тебя... Но... Они не разрешат. Я дура. Нетерпеливая дура... Просто сегодня три года, как тебя... Как ты переехал, и... У отца все в порядке. Три года. Скажи мне хоть что-нибудь, Бернар! Пожалуйста, время уже заканчивается, а ты так ничего и не сказал.

Время уже заканчивается, Сто Пятьдесят Пятый. Просыпайся.

И он встряхнул вихром, утер нос тыльной стороной ладони и сказал:

— Ты дура и преступница. Я тебя больше никогда не увижу и смотреть на тебя не хочу. Я вырасту и стану Бессмертным. И буду мочить таких, как ты. Вот так. А еще у меня будет новая фамилия. А твою фамилию я носить не буду.

— Что ты такое говоришь? — Она мигом скуксилась. — Ты не можешь... Они заставляют тебя, да? Заставляют? Бернар! Мы с папой тебя обожаем... Мы... Папа тебя обязательно дождется, и...

— Я не хочу никогда с вами встречаться. Вы преступники. Пока!

— Что значит — время истекло? Постойте! Это ведь моя единственная... Вы сами говорили! Я же больше никогда его... Вы не имеете права!

Последние слова — не нам. Голос заглох, экран помертвел. Конец. Сто Пятьдесят Пятый харкнул на пол и растер плевок ногой.

Открылась дверь, появился старший вожатый, потом наш доктор со своими устройствами. Измерил Сто Пятьдесят Пятому пульс, температуру, потоотделение. Кивнул старшему.

— Прошел. — Зевс потрепал Сто Пятьдесят Пятого по крученой макушке. — Герой.

Все. Отныне ему — всеобщий почет: пройти испытание в семь лет!

— Легкотня! — заявил всем Сто Пятьдесят Пятый.

Звонок может сделать только тот родитель, который принял на себя ответственность за рождение ребенка. Тот, кому после изъятия осталось жить от силы десять лет. Пусть скажут спасибо, объясняют нам вожатые, и на это-то идут, только потому что Европа — цитадель гуманизма. В каком-нибудь Китае с преступниками не церемонятся.

Позвонить разрешается всего единожды — и каждый родитель волен сам выбрать день. Многие, конечно, тянут время — хотят успеть увидеть, как будет выглядеть их сын, когда вырастет. Только зря это.

Пятьсот Восемьдесят Четвертому звонят, когда нам по девять. На экране — мужчина с запавшими глазами, черные мешки, волосы переломаны; но главное — уши, такие же дурацкие, оттопыренные.

— Сын, — говорит он и облизывает губы. — Ты такой... Черт... Такой здоровый! Прямо мужик настоящий! Вымахал!

Пятьсот Восемьдесят Четвертый — хилый, нелепый даже без своих еще не наступивших прыщей, будущий онанист и вечная мишень насмешек, шмыгает носом, уставившись в пол.

— Мужик! — давит смех Сто Пятьдесят Пятый. — Мужичара!

Пятьсот Восемьдесят Четвертый пытается втянуть в узкие плечи свою ушастую голову — но шея слишком длинная, некуда ее поместить.

— Ты там не один? Нас слушают, да? — Мужчина крутит своими локаторами, словно взаправду думает, что ему сейчас покажут остальных. — Не обращай внимания. Времени мало. Ты, в общем, запомни, сын — я был хороший человек. Я тебя любил. Просто на авось понадеялись, и... Для меня ты всегда будешь тот малыш, который...