Салон красоты находится рядом с клиникой по смене пола, я чуть не путаю двери. На входе — несколько радужных трансвеститов с пропорциями борцов сумо. Зазывают к себе, обещают скидку, потом до них доходит, что мой колор — не прихоть, и они принимаются шушукаться, квохтать, прикрывать кокетливо широченные напомаженные рты кулаками с дыню размером. Они — более нормальные, чем я, в нашем нестареющем и заскучавшем государстве; я проглатываю сопли, протискиваюсь мимо этих образин и попадаю в салон.

— Можно покраситься?

Все бабы, которым ставят футовый кок, которым накладывают ногти с голограммой, которым протыкают магнитным пирсингом языки, которым татуируют крылатые пенисы во всю спину, — все выпучиваются на меня.

И персонал, который можно было бы смело выставлять в межгалактическом зверинце, если бы космос не оказался мертвый, как те земли в Сибири, все эти фрики — тоже выпяливают свои накрашенные глаза с драматическими ресницами, контактные линзы противоестественных цветов, с вертикальными змеиными зрачками или вовсе без зрачков. Бал у сатаны — и на нем я оказываюсь уродом.

— Ну не знаааю... — тянет девица с загорелым дочерна лицом, покрытым узором белых наколок. — А чё, это от стааар’сти, что ли? Чё, укол’тый?

— Уколотый, — бурчу я.

— Ну не знаааю... — повторяет она. — У нас аднарааз’вава аабааруд’ваниия неету. Ты ж з’рааазный ньбось.

— Идиотка! Это не заразно! И хватит на меня пялиться, вы все!

— Вызови полицию вообще! — Громко шепчет ей подруга — одна грудь обнажена, сосок проколот.

— Суки! — Я хлопаю дверью, отталкиваю жирного транса, втираюсь в толпу, продираюсь сквозь эти мясные дебри, голова раскалывается.

Какого хера эти куры будут делать из меня посмешище! Я не чумной, я не идиот, я не сентиментальный слабак, я не животное, которое не умеет контролировать свои инстинкты! Я не делал этот гребаный Выбор, ясно?! Его сделали за меня, меня предали, и я узнал об этом постфактум! Я не хочу никакого ребенка, никогда не хотел! Нас слишком много и без того, не хватало еще размножаться таким, как я!

Я просто хочу закрасить седину. Есть в этом городе место, где мне закрасят ее без лишних вопросов, где моей проказой не побрезгуют, где ко мне отважатся прикоснуться?

Резервации. Резервации.

Там никто на меня даже не обратит внимания. Там я буду неприлично молодым. Наверняка они и красят, и убирают морщины, и натягивают кожу. Для начала просто замаскировать это уродство, залепить его сверху... Надеть маску Аполлона, вечно юного и вечно прекрасного. Быть как все. Снова быть как все.

Поиск резерваций: до ближней — полчаса езды, зато башня — отменная: половину ярусов занимают скупщики краденого, пластические хирурги и этнические бордели.

Покупаю кофту с капюшоном и темные очки, оглядываю себя в зеркале кабины для переодевания: вокруг глаз складки, мешки набрякли, лоб перечеркнут. Надеваю очки, натягиваю капюшон. Но когда я еду в тубе, от меня никак не отлипнет чувство, что остальные пассажиры норовят от меня отодвинуться, будто я воняю. Может, в руках дело? Кожа на них одрябла? Я прячу ладони в набрюшный карман.

Башня «Секвойя». Приехали.

Теперь на триста ярусов вниз, к земле, туда, где дешевле, — резервации всегда находятся там, где дешевле, потому что старичье не успевает заработать ни на что приличное.

В лифте — масса попутчиков: негр с отбеленным лицом, девица с искусственно увеличенными глазами, сисястая псевдобразильянка в оттопыренных шортах, остриженная старуха с палочкой; потом входят еще десять парней в бесформенных черных балахонах с рюкзаками.

Трудно прикидываться, будто их тут нет; сами они не знают, куда себя приткнуть, рыщут взглядами, жрут старуху, облизываются на меня. Бабка отдувается, заискивающе посматривает на меня: мы же с ней одной крови, но я еще полон сил, я вступлюсь за нее, если что, так ведь?

Ведь так?

Чужое звено едет на тот же ярус, куда и мне надо. Туда, где резервация. Мы со старушенцией задерживаемся в лифте, пропускаем их вперед.

— Выходите? — спрашивает она меня.

— Нет. Мне дальше, — вру я.

— И мне тоже, — врет она. Мы набираем ярус наугад.

— Какой-то ужас, — жалуется бабка. — Обыски каждый день. Раньше не было такого. Помереть не дадут спокойно.

— Что ищут?

— Мальчиков наших. Из партии.

Точно она не о нашей Партии. Но меня это больше не касается, господин сенатор. Это ваши сучьи игрища, ваши и вашего панамского дружка. Все начинается, как дело принципа и вопрос будущего планеты, а заканчивается бюджетами и министерскими портфелями. Тысячник Фаланги Ян Нахтигаль сидит в следственном изоляторе в ожидании суда по кретинскому обвинению, суда, который никогда не будет назначен. А в лифтах с сочувствующими преступным элементам старухами катается неустановленное частное лицо, по глаза заросшее седеющей бородой.

Я не собираюсь забывать о вас, господин сенатор. Вы же мой приемный отец, так? Как же я могу о вас забыть! О вас — и о вашей первой жене. Дайте мне только снова раствориться в толпе, стать незаметным — и как-нибудь я обязательно похлопаю вас по плечу. Вам не придется долго ждать этого дня. Я тороплюсь.

— Не знаете, где тут покраситься можно? — Я прикасаюсь к своим волосам.

— У нас в резервации везде делают, — понимающе улыбается старуха. — Но сейчас туда не стоит, да? Давно вы?

— Полгода.

— По вам почти не скажешь, — любезничает она. — Седину уберете — и больше тридцати вам не дашь. На семьдесят шестом уровне есть отличные кабинеты. Эстетическая хирургия и прочее. Я к ним ходила, пока деньги были. «Вторая молодость», запишите себе.

И вот я уже жму цифры 7 и 6 и, распрощавшись с этой милой старушенцией, высаживаюсь на этаже с потолком высотой в два метра, шагаю мимо жилых блоков, мимо мастерских по ремонту виртуальных очков, магазинчиков, где барыжат подержанными коммуникаторами, мимо занюханных с виду лавчонок, где для коллекционеров-фетишистов под прилавками держат бумажные комиксы и четыреста лет несобранные конструкторы «Лего» в нетронутых упаковках, экопет-шопов с ассортиментом лучших друзей человека — электронных собак, кошек, мышей, попугайчиков в плюше или в виде программного кода. Лучшие друзья глядят с витрин и экранчиков остановившимися глазами, зато не клянчат жратву, не гадят где попало, и за них не надо платить драконовский социальный налог.

«Вторая молодость» располагается встык с магазином клюк, инвалидных кресел и старческих ходунков. Теперь я знаю, где все это брать.

Ресепшен. Очередь: расползающиеся по швам седеющие, жиреющие, лысеющие, со складками на подбородке, с растягивающейся тряпичной кожей — таких раньше назвали бы людьми среднего возраста. Старость-грибница растет у них внутри, протянула нити к их рукам и ногам, опутала органы, питается ими, перерабатывает их тела в гниль, — а они сидят тут, тратят все накопления на то, чтобы замазать гримом пролежни и проплешины.

И вот я среди своих.

Будь ты проклят, Пятьсот Третий. Я все делаю, как ты сказал. Зато тут наконец мне рады. Пока мои волосы отмывают, вымачивают в красителе, выдерживают в пакете, снова отмывают и снова красят, обходительная болтовня парикмахера массирует мои сведенные спазмом мозги. Мне предлагают подтяжечку, коллагеновые укольчики, омолаживающие ингаляции, солярий.

Я не идиот. Я не из тех, кто считает, что косметика лечит болезни. Так я и сообщаю Хосе — парню с аккуратными усиками и в удивительно чистом белом халате.

— Понимаю. Разумеется! — Он кивает мне серьезно, потом склоняется к моему уху. — Но ведь есть и другие средства, более радикальные. Не внешние. — Он переходит на шепот.

— О чем это ты?

— Нельзя же тут... При всех. — Хосе через зеркало сканирует зал — не подслушивает ли кто? И предлагает: — Не хотите кофе? У нас тут есть маленькая кухня...

Я следую за ним, на голове пакет, в котором лежат мои новые волосы — жгуче-рыжие, не юношеские даже, а детские. Мне наливают кофе — хороший, душистый.