— Что у вас тут? Почему она здесь? Почему сама не вышла?

Какие-то от этих тяжелых красных пластов идут пузырики, питательная водичка вокруг них подрагивает, журчит, лучи преломляются о струйки и играют жутковатыми проекциями на полу. Между шеренгами лоханей — проемы, по которым катаются взад-вперед, вверх-вниз автоматы — тыкают мясо щупами, замеряют что-то. Нас они не замечают.

— Здесь нас никто не станет искать, — объясняет отец Андре. — Все механическое, а система обнаружения вторжения сломана. Мы тут уже давно живем, несколько лет.

— Мы?

— Мы. У меня миссия. Католическая.

— Миссия, значит? — У меня кулаки сводит.

— Я покажу. Потом. Она вас еле дождалась.

— О чем ты?

Пройдя сквозь зал, находим дверку будто в мышиную нору, попадаем в небольшое техническое помещение, где должна отстаиваться уборочная техника. Похоже на сквот: между тонких пластиковых перегородок обустроены крошечные жилища, зачуханные людишки спят прямо на полу на тонких лежаках, доносятся какие-то писки... Дети. Точно, сквот.

— Она что?..

— Ян!

Аннели бледна и измучена, и волосы у нее отросли, но красота из нее не ушла: мои глаза, мои тонкие брови, мои острые скулы, мои губы...

— Слава богу!

Опускаюсь перед ней на колени.

— Аннели. Аннели.

У нее огромный, просто гигантский живот. Она еще не родила, но это вот-вот случится. Я считаю: восемь с половиной месяцев.

Я должен ненавидеть ее за это. Я же делал это, у меня получалось! Но сейчас не могу: просто смотрю на нее, гляжу и не могу наглядеться.

— Аннели.

Ей тут выделили свой угол: двойной матрас, скомканное одеяло, стул, к постели приставлена какая-то коробка, на ней — дымящаяся чашка и настольная лампа. Другого света нет.

— У меня схватки начались.

— Аннели хотела, чтобы вы были рядом, — объясняет за нее святой отец.

— Пшел вон! — рычу я на него.

Он утирается и смиренно убирается из нашего закутка. Я присаживаюсь, но не высиживаю и полминуты.

— Спасибо, что приехал. Так страшно...

— Ерунда! — решительно произношу я, забыв, что собирался начать с дознания, что хотел немедленно требовать, чтобы она сняла этого... — Почему ты не в больнице? Не в родильной палате?

— С барселонской регистрацией? Я тут нелегально, Ян. Меня сразу сдадут полиции или твоим Бессмертным.

— Они больше не мои. Я уволился... Уволен.

— Я не хотела тебя во все это... втягивать. Извини меня. — Она не отпускает мои глаза. — Но когда я узнала — от бывших твоих... что беременна. После всего, что мне мама наговорила, и тот врач... Я подумала: это чудо. Если я сейчас чудо выскребу из себя, больше уже никогда, ничего...

Помню, когда я увидел ее в первый раз, с таким маленьким, аккуратным чужим животиком, то подумал, как она отличается от всех беременных — неряшливых, расхристанных, отекших. Но вот у нее этот громадный живот — и почему-то она мне не отвратительна. Я все готов ей простить, и даже это ее предательство.

— Я... Почему ты... Почему ты не спросила у меня? Ты должна была у меня спросить. Это решение... Я или ты. По правилам, конечно... Я бы и сам. Но... Меня нашли, мне вкололи акс, Аннели.

— Мне тоже.

— Что?!

Не могу сообразить; если инъекция уже была сделана ей — то вторая, моя, была незаконна! Значит, один из нас на самом деле имел право остаться молодым — я... Или она.

— Там их двое, Ян.

— Где? — В моей голове — пенопласт.

— У меня будет двойня.

— Двойня, — повторяю я. — Двойня.

По одной жизни за каждого. Она меня не сдавала Пятьсот Третьему. Не пыталась мне отомстить. Не сваливала на меня всю ответственность — просто разделила ее поровну.

Мне отчего-то становится легко, хотя всего минуту назад было объявлено, что вынесенный мне приговор окончателен и обжалованию не подлежит. Она тоже уколота. Мы вместе в этой лодке.

При таком освещении не видно, появилась ли у нее седина; лицо чуть отекло, и под глазами набрякли мешки, но это от другой болезни — наверное, от беременности.

Все равно у нас есть еще десять лет. А может быть, если переливание крови сработает, и больше.

Аннели позвонила мне. Она хочет быть со мной. Она меня не предавала.

— Я по тебе соскучился.

— Твой ай-ди был заблокирован. Я пыталась разыскать тебя раньше.

— Я сидел в тюрьме. Идиотская история. Не важно. Ей это тоже не важно.

— А что... Что с Рокаморой? С Вольфом? — Я внимательно осматриваю тумбу-коробку: она из-под кухонного комбайна, очень интересно.

— Я от него ушла. — Она присаживается повыше, берется за живот обеими руками; ее черты обостряются, ожесточаются.

— Понятно.

Из-за ширмы от соседей к нам сверху заглядывает пацаненок, года четыре ему. Видно, забрался там на стул.

— Привет! Когда рожаем?

— Проваливай! — Я делаю вид, что швыряю в него что-то; мальчишка испуганно взвизгивает и падает назад, но грохота не слышно.

— Это Георг, мой друг. — Аннели смотрит на меня укоризненно.

— Падре тоже твой друг? — спрашиваю я подозрительно: вдруг я ревную ее ко всем.

— Друг. Он... Ему женщины не интересны, — улыбается она бледно. — Он хороший.

Вдруг замечаю — из-под ворота ее рубахи выглядывает одним глазом Иисус на маленьком серебряном кресте.

— Он отличный! — говорю я. — Твой падре. Продавец душ и собственной задницы.

— Не надо так. Я тут уже полгода живу, они меня пустили просто так, просто потому что я беременная.

— Потому что обрывать жизнь плода во чреве — страшный грех, равный убийству, — закоченело киваю ей я.

Слышал уже такое от одной женщины. Потому-то я и оказался в интернате, что она боялась нагрешить.

— Потому что мне было некуда идти.

Хорошо. Ладно, Аннели. Ради тебя — перемирие. Если он дал тебе спокойствие, я буду его терпеть.

— Кроме Рокаморы, я тут никого не знаю. Рокамора. Она перестала называть его Вольфом.

— И с уколом... Куда мне еще было идти?

— Я тебя тоже искал. Там, в Барселоне. Две недели искал.

— Мы в бункере сидели. На площади Каталонии. Целый месяц. Пока все не кончилось.

— Значит, ты была где-то рядом. Я мог тебя найти. Еще тогда. Сразу. Почему же я тебя не нашел?

— Не знаю. Может, было еще рано?

— А они... Пятьсот Третий? Бессмертные? Как они тебя достали?

— Когда все стихло, вылезла из бункера проверить. И напоролась. Рокамора меня отбил, его люди, но они все равно... Успели. А потом мы — в Европу. Морем.

— Почему тогда было рано? А?

Аннели гладит свой живот, морщится, кусает губу.

— Пинаются. Дерутся там, заразы. Хочешь потрогать?

Я мотаю головой. Нет сейчас ни малейшего желания прикасаться к этому существу — даже через Аннели.

— Слабо? — тихо улыбается мне она. — Ясно. Люди, конечно, не могли придумать более идиотского способа размножаться. Я в фильме «Чужой» последний раз такое видела. Смотрел в интернате?

— Нет.

— Зря. Понял бы, как я себя чувствую.

Мне становится глупо и стыдно. Я дергаюсь было — может, правда, дотронуться, сделать ей приятно? Но никак не могу себя перебороть.

— Рано, потому что тогда я еще с ним хотела быть. С Рокаморой. Потому что еще не поняла.

Уже, наверное, я могу это и не слышать. Мне достаточно того, что она позвонила — и что пыталась прозвониться все эти месяцы. Можно не объяснять. Я уже простил тебя, Аннели. А как иначе?

— Еще не поняла, какой была дурой. Вернулась к нему. Хотела забыть все. Как он меня сдал. Как врал. Думала, мы квиты: я ведь... ну, с тобой. Он ведь знал про... Про ребенка. Это другое, конечно, но... Хотела, в общем, заново все начать. С чистого листа. Нужно было просто, чтобы он сказал мне: ты и только ты. Больше никто. Никогда. Как тогда, с этих турболетов. Почему он может это сказать при десяти миллионах чужих людей и не может повторить это с глазу на глаз?

Я отворачиваюсь: мне трудно, зло и неприлично это слушать.

— А он... Когда мы выбрались, говорит: хочу с тобой по-честному, все... Я не злюсь на тебя, Аннели. Я тебе все прощаю. Ничего, что ты мне изменила. Ты молодая. У тебя кровь кипит. А я старик. Знаешь, сколько я всего повидал...