Я один сижу на непрерывной полукилометровой скамье, в самой ее середине, лицом к единственному пустому пути: жду прибытия пассажирского поезда. Над моей головой пролетают многотонные контейнеры, снуют по потолочным рельсам клешни манипуляторов, и, кроме жесткой бесконечной скамьи и надписи «Промпарк 4451» перед моим носом, ничего для человека тут нет.
До башни «Вертиго» отсюда идет прямая линия; ехать нужно час, к тому же без пересадок. Наверное, Аннели просто села в первый попавшийся поезд и отправилась на нем в никуда.
Это место и выглядит как ничто нигде. Представляю себе, как ее туба остановилась посреди черной пустоты, как загорелся свет — роботы заметили человека — и как она вышла, держась за свой живот, и села на пустую полукилометровую скамью под бетонным высоким небом.
Нашего ребенка я оставил отцу Андре. Тот пообещал приглядеть несколько часов, пока я делаю дела. Мне было непросто попросить, ему — согласиться. Но он знает, что если я смогу вернуться, то обязательно вернусь.
Сейчас она, наверное, проснулась — уже пора бы, сколько можно спать. Хнычет, просит, чтобы ей поменяли пеленки, а Берте не до нее: свой к титьке прилип. Ладно, святой отец заставит кого-нибудь другого это сделать, да и сам, на худой конец, справится.
И все равно мне неспокойно.
Из туннеля без предупреждения выныривает стеклянная труба: пассажирский. Залетный путник пучится на голую станцию — бетон, бетон, бетон, — которой не для кого притворяться райским уголком.
Меня втягивает внутрь, и, как только моя нога перестает давить на платформу, диоды по всему помещению начинают меркнуть, пока весь грузовой терминал не исчезает совсем, будто никогда и не существовал.
Теперь час по прямой.
У меня есть час, чтобы отрепетировать пристрастный допрос Рокаморы и молитву к Беатрис и чтобы в сотый раз свести нехитрые уравнения, высчитать, сколько мне было лет, когда Эрих Шрейер нашел свою сбежавшую жену, чтобы выяснить у себя — готов ли я поверить в то, что это моя мать, чтобы посметь думать, что она может быть жива.
Час, чтобы провернуть наконец в голове все, что я не успевал домыслить до конца, потому что у меня ворочался на руках или под боком кто-то, плача, гугукая, отвлекая меня, требуя внимания к себе и только к себе.
Час тишины! Наконец!
И я немедленно засыпаю.
Снится, что я нашел свою мать — в Барселоне, что она все это время работала в миссии Красного Креста и жила в доме с белыми стенами, том самом, с лестницей на второй этаж, и чайным цветком, и моделью «Альбатроса». Снится, что я в маске Аполлона и со мной все мое звено — тоже при полном параде, без лиц, но я знаю: это свои ребята, надежные. На мать мне поступил сигнал, мой долг — просканировать ее, установить незаконнорожденных детей и вколоть ей акселератор. Она открывает дверь, я зажимаю ей рот, наши шерстят оба этажа, а мне позволяют сделать дело: это же моя мама, в конце концов. Мать похожа на Аннели, те же желтые глаза, те же острые скулы, те же губы, только прическа другая совсем — длинные волосы закинуты назад. Динь-дилинь! — установлена родственная связь с Яном Нахтигалем Два Тэ, беременность не была зарегистрирована, вам положен укольчик, все по Закону, а вашего сына мы должны будем забрать в интернат, таковы правила. Погоди, но ведь ты и есть мой сын, я тебя ждала тут все эти годы, ждала, пока ты найдешь меня, пока мы сможем поговорить, нам столько надо обсудить, расскажи, как ты жил один, мой бедный мальчик, господи, как я могла позволить, чтобы нас разлучили, прости меня, прости. Постойте, женщина, если вы думаете, что разжалобите меня своими причитаниями, можете об этом забыть, давайте-ка сюда свою руку — чик! — ну вот, теперь все по Закону, теперь все правильно. И тут же остальные маски накидываются на меня — Эл, Виктор, Йозеф, Даниэль, — вяжут меня, волокут куда-то, забирают меня у моей мамы, эй, куда вы меня тащите, отпустите, ну как же, Ян, в интернат, обратно в интернат, ты же знаешь Закон, ты теперь должен сидеть в интернате, пока твоя мать не умрет от старости! Но я не хочу, не хочу там быть, не хочу, чтобы она старела, не хочу, чтобы она умирала, не хочу, чтобы мы больше никогда не могли увидеться, я ведь так долго ее искал. Но меня уводят все равно, и я бессилен это изменить. Единственное, на что я оказываюсь способен, чтобы не попасть в интернат снова, — очнуться.
За минуту до того, как поезд подъезжает к башне «Вертиго».
Вагон оказывается битком набит народом — все в приподнятом духе, кое-кто навеселе, — и все они выходят именно здесь, в «Вертиго», вместе со мной.
Мешаемся на станции с толпами экскурсантов и компаниями прожигателей жизни в модных костюмчиках. Тут, судя по всему, какие-то казино и тропические отели; под ногами — желтый песок, прямо из платформы торчат раскидистые пальмы, на которых сидят заводные какаду, а вместо стен — панорама Сейшельского рая. Лифтов в «Вертиго» превеликое множество, изнутри они выглядят как сплетенные из бамбука корзины со стеклянным верхом или как самодельные домики на деревьях, и в каждом на входе вручают бесплатный велком-дринк с невинным фруктовым вкусом. Глотаю: яркость в плюс, четкость в минус. Пара поездок на таком лифте — и в казино, должно быть, чувствуешь себя куда привольнее.
Восьмисотый уровень недоступен. Переоформление.
Справочная отказывается мне помочь, приходится искать обходные пути. С крыши гостиницы «Ривьера» — белые трехэтажные домики с ярко-синими ставнями, стоящие вдоль стометрового отрезка мощеной набережной с газовыми фонарями и жирными чайками-пешеходами, — идет стремянка в потолочный люк: небо на ремонте. «Ривьера» — на семьсот девяносто девятом, и она тоже закрыта, но мне удается попасть сюда с бригадой рабочих в промышленных респираторах. С одним из них я уединяюсь в подсобке, чтобы взять напрокат его спецодежду.
Лезу по ступеням, перехожу на новый уровень, запираю за собой люк.
Выбираюсь я с противоположной стороны земного шара — где-то у антиподов, в Австралии: дощатый хостел на океанском берегу, на уходящем за горизонт пляже валяются брошенные облезлые доски для серфинга, большая надувная черепаха тычется в мокрый песок под вялым искусственным прибоем. Недалеко от берега увяз в зеленой воде акулий плавник, стоит на месте как вкопанный.
Небо включено, но сбоит и циклится: одни и те же облака плывут по кругу, будто на цепь привязаны, а солнце ныряет за кромку моря и выскакивает из-за далеких красных гор с обратной стороны каждые две минуты. Извините, у нас профилактические работы.
Окна хостела — «Кенгуру на пляже» — зашторены наглухо, на первом этаже — терраса под навесом, зачехленная барная стойка, стены заклеены пивными ярлыками, пыльные стаканы составлены пирамидами. Сдавленно играет гитара из дешевых колонок, нечто отпускное и романтическое. Навстречу мне спускается какой-то тип в темных очках, руки в брюки, походка развинченная, кожа вся в пятнах и шрамах, пересаженная. Выходит, я на месте.
— Дядь, п’терял ч’во?
На мне комбинезон ремонтника, вместо рта и носа у меня респиратор. Я произношу нечто неразборчивое, машу руками на дом. Мол, нужно глянуть.
Его больше интересует люк, из которого я вывалился к ним в Австралию. Если за мной с той стороны Земли полезет кто-то еще, надо стрелять первым. Если там никого, я и вправду могу оказаться заплутавшим работягой.
Я его как бы не замечаю, сразу приступаю к осмотру хибары: у меня тут работа, парень, в войнушку играй сам с собой. Обстукиваю с деловым видом стены, открываю какие-то заслонки. Дергаю за ручку входной двери — она поддается. Как ни в чем не бывало прохожу внутрь, а когда он суется за мной, перебиваю ему дверью руку, тяжелый маленький пистолет бьется о гулкий пол, поднимаю первым, рукоятью — по шее. Он обваливается, я жду: неужели всего один? Жидковато.
Может, Рокаморы тут нет? Не может ведь быть, чтобы его не охраняли! После того, что случилось с Клаузевицем.
— Кто там? — Какая-то старуха сверху. — Хесус? Узнаю Беатрис.