— Взяли! Ииии ррр-ррааз!
И прозрачно-радужная вода хлещет вниз.
— Кидай ее! Кидай! Сто раззявленных ртов.
— БЕГИИИИ!!! Поздно.
Льется на них керосин, дьяволова вода, Девендрино проклятие. Орошает толпу. Мочит им волосы. Заливает глаза. Трогает пламя факелов, которые они принесли с собой, чтобы сжечь наши дома. И там, где была тьма, становится свет.
Облако на земле — оранжевое и черное. Вопль такой, что земля от него трескается. Дым черный. Гром гремит. С низким гулом расплескивается огненное озеро, и тонут в нем те, кто пришел к нам, чтобы убить нас, наших стариков и наших детей. Горят заживо, превращаются в смолу.
В этом всегда темном подвале, на замурованных бульварах Рамблас, впервые за двести лет становится светло, как днем. Как в чистилище.
Страшно и прекрасно.
Правильно.
Вот, Девендра. Теперь тебе не одиноко.
Потом все бульвары, весь ангар, сколько в нем ни есть кубометров, заполняет визг и рев, звук одновременно предельно высокий и предельно низкий, истошный и нечеловеческий. Вид с балкона: черные пугала, обернутые в пламя, мечутся, хватаются за свои горящие волосы, верещат, сталкиваются, падают, катаются по земле, корчатся и никак не могут успокоиться.
— Цирк! Цирк!!!
Мой голос. Мой хохот. Дышу сажей, жирным пеплом, их воплями. Меня рвет.
Меня оттаскивают оттуда, оставляют на полу перхать, хохотать и отрыгивать. Аннели склоняется надо мной, гладит мое лицо.
— Все хорошо, — говорит мне Аннели. — Все хорошо. Все хорошо. Все хорошо.
Втыкаю в уши свои грязные пальцы, давлю что есть мочи. Заткнитесь вы, там, внизу! Но ушные отверстия — не только вход, они ведь и выход... Все эти голоса, я же запер их внутри моей головы...
Я несу огонь за собой. Люди горят там, куда я прихожу.
Это меня ты звал, Девендра. Ты звал меня, и я тебя услышал.
Кричу, рву глотку, чтобы заглушить их.
Проходит еще несколько минут, прежде чем на улице наконец становится тихо. Потом перестает гудеть и эхо внутри моего черепа.
Кого можно было спасти, паки утащили. Остальные лежат внизу, догорая. Все кончено. В окна просятся едкие смоляные клубы. Может, ты права, Аннели. Может, тут, на дне, у людей и есть души. Вот же они, хотят в небо — но только пачкают потолок.
Из комнаты, набитой клетками, раздается протяжный низкий стон. Я переворачиваюсь на живот, подбираю под себя ноги и встаю — надо драться дальше: кого-то ранили, кто-то еще умирает.
Где мой рюкзак? Где мой шокер? Или дайте мне пистолет, я умею пользоваться оружием...
— Где паки? Где?! — Я тормошу Хему, заглядываю в его запотевшие стекляшки. — Кого ранило?!
— Это моя жена! Это Бимби! — Он вырывается. — Она рожает!
Аннели моргает. Разгибается — и робкими шажками идет на крики, будто это ее зовут. А я следую за Аннели как на привязи.
Бимби забилась в дальний угол, ноги уперты, спина дугой, срам прикрыт грязной простыней, натянутой на растопыренные колени, и какая-то бабка, какая-то тетка заглядывает ей туда, будто играет в шалашик с ребенком.
— Ну давай! Давай, дочка! — подначивает повитуха мокрую от ужаса и старания Бимби — крашеные волосы слиплись, макияж размыт слезами и потом.
Аннели останавливается прямо над ней, заговоренная.
— Воды! Воды дай! Кипяченой! — орет на нее повитуха. И Аннели идет за водой.
— Головка пошла! — объявляет бабка. — Где вода?!
— Головка пошла! — хлопает меня по плечу Хему. — Слушай, друг... Я сейчас, кажется, блевану от волнения... Почему столько крови? — вдруг замечает он. — Почему там столько крови?!
— А ты не трепал бы языком, а воды дал! Ну! Давай, девочка! Давай! — огрызается на него повитуха.
Бимби кричит, бабка пропадает в шалашике с головой, Аннели тащит чайник, фурия с распущенными седыми волосами подает чистые простыни, Хему квохчет про кровь, у меня за спиной стоит Радж, весь из сажи, и в его погасших глазах снова загорается огонек — другой, живой.
— Вона! Вона какой! — Повитуха вынимает из лона костлявую морщинистую куколку в оболочке из крови, из прозрачной слизи, шлепает ее по красной заднице, и куколка начинает тонко пищать. — Богатырь!
— Кто? Мальчик? — спрашивает Хему неверяще.
— Пацан! — шмыгает кривым носом бабка.
— Я его... Хочу назвать его... Пусть будет Девендра! — говорит Хему. — Девендра!
— Пусть будет Девендра, — соглашается Радж.
Его глаза блестят так, словно на них утробная слизь; а может, это маленький Девендра родился в слезах Раджа и Хему, в слезах своего прадеда.
— Держи-ка... — Повитуха передает корчащегося младенца Аннели. — Надо пуповину перерезать...
Аннели шатает, она не знает, как взять ребенка половчее.
— Я боюсь! — мотает головой Хему. — Я уроню! Или голова отвалится! И тогда я его беру. Я умею их держать.
Он тужит свою пищалку, слепой котенок, весь перемазанный черт знает в чем; его голова меньше моего кулака. Девендра.
— А ведь он правда похож на деда, — всхлипывает Хему. — Похож, а, Радж? Потом у меня забирают его, моют, вручают изможденной матери, Хему целует Бимби в макушку, осторожно притрагивается в первый раз к сыну...
Вот так они плодятся, говорю я себе. У тебя под носом.
Ненавидишь их? Жалеешь, что не можешь достать из своего рюкзака сканер, проверить тут всех этих теток, девок, мелюзгу, бородатых бандитов? Что не можешь раздать им всем смерть из шприца?
Отчего-то вместо ненависти я чувствую зависть. Я завидую тебе, маленький Девендра: родители не отдадут тебя в интернат. А если за тобой придут Бессмертные, эти бородатые мужчины будут отстреливаться из окон и лить им на головы горящий керосин. Правда, ты и не сможешь жить бесконечно, маленький Девендра, но ты еще не скоро это поймешь.
И вот еще что: для меня один сегодняшний день длился дольше всей моей взрослой жизни. Так что, может, тебе и не понадобится наше бессмертие, Девендра.
Я обнимаю Аннели. Она вся сжимается у меня в объятиях — но не хочет освободиться.
— Ты видел, какой он крошечный? — выдыхает она. — До чего он крошечный...
И только потом приходит подмога — запоздалая. Окружают дом, поднимаются в квартиру, соболезнуют, поздравляют. Женщины накрывают на стол, суровые дядьки в чалмах наполняют комнаты, курят на лестнице, обнимают ошалевшую немую Чахну, у которой два часа назад еще был муж. Теперь он там, внизу, сплавился вместе со своими врагами, не отклеить.
— Посмотри-ка! Он уже глазки открыл! Разве такое бывает, а, Джанаки? Какой ранний!
Бимби качает младенца, прижимает его к пустой груди: старухи шепчутся, молока еще нет. Мужчины разливают по пластиковым стаканам мутное пойло, злей и горячее самогона, которым меня угощал добрый старик.
Со всех нар, изо всех клеток выползают подростки, детвора, старики. Кислый запах страха проходит, выветривается; его замещает прогорклый воздух победы.
— За Девендру! За вашего деда! — басит широченный человечина со сросшимися бровями. — Простите, что мы не успели.
— Он умер, как герой, как мужчина, — говорит седеющий тигр, исполосованный белыми шрамами. — Умер за Сомнат. Выпьем за Девендру.
— Не думал он умирать! — воет старая Чахна. — Все врал, врал! Говорила ему: замолчи, не зли богов! А он все — вот бы помереть...
Но мужчины-тигры ее не слышат.
— Там наша земля! Исконно наша! Не вонючих паков и не узкоглазых, которые ее себе захапали! Никакой там не Индокитай и никогда не будет! За великую Индию! Мы вернемся!
— За Индию! За Сомнат! — гремят голоса.
— Зачем он это сделал, ба?! — спрашивает Радж. — Он бы мог жить еще! Мы бы нашли ему воду, я почти договорился...
— Зачем... — Баба Чахна смотрит на него, качает головой по-особому. — Дети не должны умирать вперед родителей, Радж. Они бы убили тебя... Он нарочно их разозлил.
— Я так не хочу! Не хочу, чтобы дед за меня своей жизнью платил! — Радж сжимает кулаки. — Мы уже договорились! Нашли ему воду! Ему и тебе! Нашли!
— Я... Мне не надо... — глухо говорит Чахна. — Куда я без него...