Это будет великий штурм, великий бой. Я не слышу, как течет моя кровь из разрезанных пальцев и распоротого плеча, ничего не знаю про боль.

— Забудь о смерти! — кричу я.

И тысяча глоток трубно подхватывает мой клич.

Совать контакты шокера в живое, пока не иссякнет заряд, а потом бить, обдирая костяшки, кусать, царапать так, чтобы ногти ломались. И пусть меня тоже колотят, пинают, дробят мои кости, пусть вышибут из меня всю дурь, пусть я сдохну чистым, непорочным, пустым; тут, со своими, не страшно погибнуть.

Я хочу умереть в бою, хочу пролить на Барселону кипящую серу, хочу послать на нее столпы огня, истребить каждую душу, которую я тут полюбил и которая меня обманула.

Но я не бог, я металлическая пылинка, и небеса безоблачны и звездны.

— Аннели, — бубню я в фильтры противогаза.

Ничего не выходит наружу: фильтры задерживают грязь.

А потом широкие крылья бомбардировщиков заслоняют людям внизу свет звезд; они несутся стремительно, как архангелы-меченосцы, и куда пала их черная тень, там все умолкает. Отделяются и валятся вниз бомбы, рвутся, не достигнув земли, над головами. Каждая лопается, выбрасывая газ. Люди пригибаются, падают, обнимаются в страхе, готовясь умереть в пламени, — но только вдыхают невидимый и безвкусный газ и падают наземь.

Когда мы сходим на площадь — нас встречают миллионы недвижимых тел. Но никто не умирает: в прекрасной стране Утопии нет ведь ничего превыше закона и нравственности.

— Сонный газ! — объясняет мне черное лицо с непроницаемыми мушиными глазами.

Вот как мило. Все просто спят — и ждут, пока мы их разбудим.

Это просто волшебная сказка, просто какая-то блядская волшебная сказка.

На площади пятисот башен для нас нет места; все завалено телами. И мы идем по телам — сначала ступаем с оглядкой, а потом как придется. Они мягкие и неверные; идти по ним сложно — так, наверное, было ходить по болоту или по песку, пока мы не залили пустыни и топи эластичным цементом, как и всю прочую землю залили. Потому что земля слишком хлипка для наших небоскребов.

— Куда? — спрашивают у меня. — Веди нас к Рокаморе!

Над спящим королевством, как воронье над полем брани, кружат турболеты, тычут в тела толстенными прожекторными лучами — никто не шевелится? Все лежат тихо.

Прожектора рассматривают башни, и вместе с ними я вижу то, что не увидел бы в темноте: две греческие буквы «омега». Та башня, о которой говорили в толпе. Тот самый обелиск, который придавил грудь похороненной внизу старой площади Каталонии. Где-то там.

— Там! — Я указываю на обелиск. — Внизу!

Мой коммуникатор снова жив, заваливает меня сообщениями о том, как движется операция: в порт Барселоны входят пустые мегатанкеры — это их мы видели на горизонте. «Тут огромный порт и набережная — знаешь какая!», ее голос. Трясу головой: убирайся оттуда!

— Живей! — командую я своим командирам. — Пока газ действует! У них там Мендес, надо его вытащить!

У них там Аннели, имею в виду я. Ее надо... Надо... Черт разберет.

И мы скачем по спинам и животам, по ногам и по головам — к башне «Омега-Омега». Скорей, пока не поздно! А спину все свербит, все жжет и давит, и я не знаю, нет ли в нашем авангарде его, Пятьсот Третьего, не веду ли я его к Аннели — сам, опять...

Вот она: «Омега-Омега», вот вход, вот лестница; ядовитое облако опустилось на землю, просунуло свои пальцы в тараканьи щели, шерстит там, нащупывает, давит паразитов.

Мы шагаем по ступеням — на каждой лежат павшие боевики, по глаза замотанные арабскими платками, перепоясанные патронташами. Никто не сопротивляется нам. Так вот и смерти было прежде легко работать с людьми.

Мечта, а не работа, — но руки зудят, и нутро требует боя.

Вставайте! Деритесь! Какого хера вы тут разлеглись?!

Я пинаю бородатого моджахеда в скулу — голова отскакивает и гуттаперчево возвращается на место. Дерись! Дерись, сссука!

Меня оттаскивают от него, увлекся, науськивают: «Ищи! След!» — и я продолжаю спуск.

Площадь Каталонии — средневековый базар, застигнутый чумой. Модернистские шестиэтажные дома из уставшего стоять камня все в копоти, окаймленный ими загон — сама площадь — делает последний выдох. Все уснули; лежат на земле как придется, где застала их отрава. Догорают на жаровнях обугленные шашлыки, доигрывают мелодийки аккумуляторных игровых автоматов, ткнулись в стены электрокары и жужжат уныло. Мокрая брусчатка под ногами заставлена торговыми палатками, и в каждой палатке — тела. Темень стоит такая, будто вся Вселенная схлопнулась и нет ничего больше, кроме Земли, — про Землю-то нашу забыли. Такая темень, будто я в сам Аид спустился, к дохлым древним грекам.

— Ну и где тут?! Зажигают фонари. Ищи.

— Тут где-то. У каких-то наркобаронов... На базе... Тут...

— Ясно... — без выражения пялится на меня один из них. — Разделимся! Все дома обыскать! Мендес нам нужен! Остальных — опознавать, колоть, и на танкеры!

И мы разделяемся, и мы ищем.

Мне дают антисептик, чтобы мои раны не гноились, пластыри, чтобы я их больше не видел, и обезболивающее, чтобы я о них не вспоминал. И я о них больше не вспоминаю.

Аннели...

Я не нашел тебя в царстве живых, я хочу найти тебя в царстве мертвых. Дом за домом, квартира за квартирой, коридор за коридором, клетка за клеткой, ступень за ступенью, подвал за подвалом. Сколько тут людей. Сколько тут людей.

Мы решились войти в Барселону, зная, что на каждого нашего приходится по тысяче бунтарей. По тысяче озлобленных, отчаянных, орущих, вооруженных человек, которым нечего терять.

Сейчас они лежат, скованные, дышат еле заметно, их руки и ноги сделаны из податливой мягкой резины — и все равно их слишком много, чудовищно много; тысяча на одного! Теперь я понимаю, что значит это число.

У меня — мое дело, но я должен делать и другое, общее: каждому спящему ткнуть в запястье сканером, узнать его имя или присвоить ему номер, вколоть акселератор, надеть на руку бирку: оприходован, потом погрузить его на носилки, вынести наверх. Там пашут другие бригады: разбирают тела, освобождая дорогу для уже прибывших грузовиков, складывают живых мертвецов штабелями — голова свободна, лицом вниз, чтобы не захлебнулись рвотой, — и везут их в порт, где ждут мегатанкеры, супербаржи, все суда, какие Беринг смог реквизировать для нашей операции.

И я роюсь, роюсь в чужих домах, заглядываю в лица усыпленным старикам, мужчинам, женщинам; садятся батареи сканера — нам раздают новые. Кончается заряд инъектора — подвозят свежие. Спина болит жутко — работа в наклонку, усыпленные весят как мертвые, а мертвые втрое тяжелей живых. Усыпленные сопротивляются нам — своей тяжестью, своим безволием.

Я просил сражения, хотел воевать — но это похоже не на битву, а на нескончаемые похороны. Что делать? — я воюю с ними, как умею: ворочаю их, задираю рукава, заправляю вывалившиеся груди, утираю заметанные губы, лезу в глаза фонарем. Никто не очнется: химия шагнула далеко вперед. Что им снится? Может, им всем видится одно и то же? Пустота?

Проходит день, проходит ночь. Их остается девятьсот на одного.

Почему нам никто не помогает?

Аннели нет среди них. Нет Рокаморы. Нет Мендеса. Нет Марго. Нет Джеймса. Все — посторонние люди.

Я валюсь от усталости, засыпаю на усыпленных — кто-то другой разгребает их, пока я в забытьи. Нам устраивают герметичные палатки, в которых можно снять противогаз хотя бы на несколько минут, перекусить, напиться. Мы жуем молча, не разговариваем друг с другом: не о чем тут говорить.

Не о том же, что мы каждым уколом отвешиваем кому-то последние десять лет его жизни, не разбираясь, ничего не выясняя? Они не спорят с нами — и хорошо, и чудесно. Есть чрезвычайное законодательство, Беринг в новостях все исчерпывающе объяснил Европе и всему миру: если не уколоть каждого, они вернутся. Мы делаем это не для того, чтобы наказать их. Мы это делаем, чтобы их воспитать. Дабы избежать повторения подобного в будущем. Европа имеет право на будущее, говорит Беринг.