Без понимания мифологичности сегодняшних воздыханий о благодетельной жизни «до» невозможно разобраться в том общественном конфликте, что возник в России «после», в первые десятилетия нашего века. Крестьяне видели, что, много и тяжело работая, они постоянно недоедают, а владельцы крупных имений продают хлеб и в города, и даже за границу и получают огромные по мужицким представлениям прибыли. Постепенно, однако, мужицкие хозяйства крепли, это мирило с привычными нехватками: жизнь год от году становилась лучше и богаче. Но когда наработанное десятилетиями народных трудов стало уходить в бесплодную прорву войны, вот тогда убеждение хлеборобов в неправильности общественного устройства, при котором собственный народ недоедает, считает спички при свете лучины, а в это время страна занимает первое место в мире по продаже хлеба, оно и подняло массы на революцию. Ведь США продавали тогда на экспорт хлеба меньше, чем Россия, это правда, но правда и то, что в России на душу населения собирали по 3,58 центнера зерна, а в странах, где у русских хлеб прикупали, брали по 3,9, а в Америке, которая хлеб не прикупала, а продавала, собирали на душу прилично за тонну.

(Когда же произошла революция и крестьяне устроили «порядок по совести», то помещиков не стало, но не стало и хлебного экспорта: мужики выращивали зерна не меньше, чем до революции, но, естественно, съедали почти все сами. Поэтому вовсе не из чистого злодейства большевики, перед которыми стояли те же задачи государственно-индустриального развития, что и перед Вышнеградским, решили восстановить помещичьи острова в крестьянском море, назвав их колхозами и совхозами. Уничтоженные мужиками в процессе революции, искусственно вынутые из хозяйственного механизма страны усадьбы «культурных хозяев», как звали до революции помещиков, сумевших выстоять на земле после отмены крепостного права, потребовали себе эквивалента в новых условиях: иначе страна не могла бы модернизироваться, следовательно, выжить. Ну, а товарищ Сталин упростил действительно сложную ситуацию и всю Россию сделал единой «культурной» усадьбой, вернув мужиков к привычному голодному пайку, похуже дореволюционного. Все это упоминается вскользь, с целью напомнить, что в основе революционных конфликтов 1917—1930-х годов лежали серьезные хозяйственные причины. Вовсе не дурость, дикость, злодейство диктовали поведение масс, как это видится иногда современному взгляду, знакомому с последствиями, а не с побудительными мотивами событий.)

Теперь яснее видны «поля сражений» в душе Николая II, о которых писал Черчилль. Царь воспринимал Россию как большую семью, а народ как детей: иногда бывают непослушными, неблагодарными, но нельзя о них не заботиться, спасая их от них же – и для их же блага, и всегда прощая

Однажды он приказал министру финансов перебросить бюджетные средства с капиталовложений в хозяйство на помощь малоимущим, а когда премьер (В. Коковцов) сказал государю, что в конечном итоге такая экономическая политика ударит как раз по беднякам, он через некоторое время лишился поста (но не только за возражения монарху), ибо Хозяин земли русской считал долгом заботу о народе.

Или – с началом войны император декретировал «сухой закон»: кто же, кроме него, подумает об охране здоровья народного в пору ожидаемых гибелей, когда «питье с горя» разольется по стране? (Но как все романтики, он упустил из виду сложность реальной жизни: водка была не только отравой, но и сильнейшим традиционным средством для снятия непосильных напряжений. Возможно, этот запрет способствовал нарастанию революционного протеста солдат и матросов, ежедневно ожидавших смерти.)

Словом, «при наличии малейшего беспристрастия, – как сказал либеральный писатель Георгий Адамович, – человек любых политических взглядов, даже самых враждебных, должен был признать, что Государь всей душой желал добра России и по мере сил и разумения старался служить ей как можно успешнее.»

Но как честный по натуре и убеждениям человек, он не мог не осознавать, что уступка, сделанная в минуту отчаяния, вызванного поражением в японской войне и успехами анархии, по совету людей, которым он не доверял, приведшая к сотрудничеству с людьми, которых не любил, этот Манифест, даровавший народам России гражданские права, вопреки его родительским опасениям, привел руководимую им страну не к развалу, а к расцвету. И робко, смущаясь в душе, царь жаждал примирения с обществом, т е, с Думой, с ее признанными лидерами, – разумеется, на таких условиях, когда они сами свободно придут к выводу, что он – природный лидер империи.

Глава 10

МИФОЛОГИЯ ИМПЕРИАЛИЗМА

Другой миф связан с представлением о российском империализме – предшественнике коммунистической экспансии.

Согласно ему, лозунг Всемирного Союза социалистических республик стал в XX веке своеобразной модификацией формулы монаха Псковского монастыря XV века Филофея: «Москва – Третий Рим, а четвертому Риму не бывать.»

Наверно, читателю непросто поверить, что основоположник учения, определившего якобы внешнеполитическую линию России на протяжении пяти веков, от казанских походов Ивана Грозного и до афганских Леонида Брежнева, изложил его в 15 строчках: в адресе (даже не в тексте) послания Василию iii о необходимости искоренять в «святом великом княжестве»… гомосексуализм («Об искоренении блуда содомского»):

«Тебе, светлейшему и высокостолнейшему великому князю… иже вместо Римския и Константинопольския просиявишя. Старого убо Рима церкви падеся неверием аполлинариевой ереси, второго Рима, Константинова града, церкви агаряне секирами и омкордами рассекоша двери, сия же ныне третьего, нового Рима державного твоего царствия святыя соборная апостольския церкви, иже в концех вселенной православной христианской веры во всей поднебесной паче солнца светится. И да весть твоя держава, благочестивый царю, яко все царства православные христианской веры снидошеся в твое единое царство. Един ты во всей поднебесной христианам царь.»

Как ни парадоксально звучит, но в конкретной политической и дипломатической практике своего времени мессианизм Филофея был… формулой российского изоляционизма.

«Москва – третий Рим» означало, что московский князь не нуждается во внешнеполитических санкциях, ратификациях и союзах для утверждения его суверенных прав в «европейском клубе». Ergo, царь Всея Руси будет заниматься наследственными делами Рюриковичей (например, захватом Украины и Белоруссии) и не станет вмешиваться в вековые османо-европейские конфликты.

Разумеется, империализм составлял стержневую линию всей русской внешней политики, но не более, чем британской, французской, испанской, даже польской и шведской… («Русский народ и русские политики были ни более воинственны, ни менее миролюбивы, чем политики других государств», – формулировали в 1951 году социалистические эмигранты-публицисты С. Шварц, Р. Абрамович, Б. Николаевский свой ответ на утверждение, что «Сталин – есть продолжатель традиционной русской политики…»)

Спецификой российской имперской стратегии и тактики, в отличие от других великих держав, можно считать, пожалуй, лишь два любопытных обстоятельства. Первое – боязнь заморских завоеваний (Аляска и Гавайи были мирно уступлены Штатам; Курилы отдали Японии в обмен на прибрежный Сахалин; удачливого конкистадора Ашинова отозвали из православной Эфиопии и т д.)

Второе обстоятельство гораздо важнее и имело прямое отношение к сюжету этой книги. Хотя, повторяю, российский империализм в целом продублировал общеевропейскую модель, но в его идеологии, в его духовном импульсе имелась некая составляющая, которая действительно позволяла политологам и историкам считать старца Филофея пророком имперской философии.

Сформулировать романтический островок, мистическое Эльдорадо в целом весьма прагматичной русской политики можно так:

«Рано ли, поздно ли, а Константинополь будет наш.»

Русское Эльдорадо звалось Константинополем, Царьградом, а по-современному – Истанбулом, столицей Османской империи.