Когда Филофей определил великого московского князя единым царем всех христиан, то не следует понимать подобное титулование в сегодняшнем, модернизированном смысле: Филофей имел в виду не власть над еретиками христианства, папистами или там схизматиками-протестантами, но над «истинными», православными христианами. С него действительно началась та духовная русская традиция, которая видела смысл существования этого народа в сохранении православия на Земле и воссоздании в кульминационном моменте истории Второй Византии (которая, как известно, себя не называла ни Византией, ни империей греков, но гордилась званием Новой Римской империи с «ромеями' т. е. римлянами, во главе), Великого Общеправославного царства.

Подобно тому как идея Священной Римской империи германской нации тысячелетия владела немецким сознанием, так витал и над русским сознанием миф Воскресшей Византии.

Претензия московских царей занять бывший престол Комнинов и Палеологов выглядела, однако, дерзостным мечтанием со стороны всего лишь стольников былого константинопольского двора (именно такой невысокий придворный титул – «стольник» – носил великий князь киевский в славном Царь-граде). Хотя Романовы, наследники дома Рюрика, остались с XV века единственными суверенами православного региона, но только коронация одного из них в соборе святой Софии на берегах Босфора могла бы сделать его легитимным повелителем православных христиан, наподобие римского папы в католичестве и султана-халифа, владыки правоверных.

Сначала, чтобы достичь константинопольского «Золотого стола», петербургские императоры нападали на Блистательную Порту с запада, со стороны Средиземноморья. Потом двинули армию по кратчайшему направлению, через Болгарию. Одержав с огромным трудом военную победу, потерпели и там, и тут политическое поражение: оба воссозданных с русской помощью южнославянских княжества, Сербия на западе Балкан и Болгария на востоке, не горели страстью возложить свои народы на алтарь битвы за реставрацию Византии. Раздраженные вмешательством в их дела благодетелей-освободителей, правители новых государств переориентировали внешнеполитические связи в направлении другого старшего партнера в регионе – империи Габсбургов.

Более того, монарх восстановленой Болгарии сам начал претендовать на константинопольский трон и в XX веке едва не ворвался со своей армией в Истанбул к неописуемому ужасу петербургских правителей.

Александр III угрюмо пошутил по поводу русских успехов в славянском мире: «Я пью за нашего единственного союзника, Николу Черногорского.» (Черногория была самым крохотным из балканских государств.)

Нужно оговорить: фактором, устремлявшим Россию на Балканы и к проливам, во всяком случае, в XIX-XX веках, не были ее хозяйственные или военно-стратегические интересы, а только религиозно-идеологические. Но это единственное романтическое добавление к вполне реалистической внешней политике: «Рано ли, поздно ли, а наш будет Константинополь» – вот оно-то, безмерно раздутое в обществе группой иррационально мысливших панславистов, оказалось тем капсюлем, который воспламенил балканский пороховой погреб под Европой и уничтожил континент традиционых монархий. В их числе – монархию Николая Романова.

Глава 11

ДВУХЪЯРУСНАЯ СТРУКТУРА

Как ни возмущались «русские патриоты» трудами Ричарда Пайпса, они не в силах оспорить факты, приводимые в его сочинениях, а именно: в кодексе законов империи даже простое укрывание лица, виновного в злоумышлении против царя или замыслившего ограничить права самодержца, каралось более серьезно, чем убийство собственной матери («сравните параграфы Свода законов No243 и No1449») или что еще в России был писан закон, напоминавший по формулировке ленинскую 58/10 или андроповскую «семидесятку». («Произнесение речи или написание статьи, оспаривающей или подвергающей сомнению неприкосновенность прав или привилегий Верховной власти» – это каралось наравне с изнасилованием, «сравни No252 и No1525»).

Конечно, в юридической практике необычайно редко встречалось использование этих статей (мне, например, известен единственный случай – при осуждении Михаила Новорусского на процессе по делу 1 марта 1887 года). Обычно о таком юридическом инструментарии никто не вспоминал, это правда. Но правда и то, что существование бездействовавших законов в самом узле устоев гражданских прав, являлось злом, развращавшим российское общество.

Право МВД использовать или не использовать по своему произволу законы государства постепенно приводило к деморализации обеих борющихся общественных сил – как политической полиции, так и революционеров. «Нигилистов» полиция воспитывала в атмосфере «чрезвычайных» и «временных» постановлений: «Это была единственная конституция, которую они знали. Их представление, каким должно быть правительство, явилось зеркальным отражением царского режима: прозванное им «крамолой» они нарекли «контрреволюцией» (Р.Пайпс).

(Самая мягкость, с которой обращались с ними многие судьи, приучала к мысли: «Народ и общество за нас и власти это знают», а законы в государстве есть не ограничители произвола властей, а нечто вроде красных флажков при охоте на волков, пугающих объект охоты, но на самом деле вовсе не страшных и по окончании отстрела небрежно бросаемых охотниками на днища сумок.)

В следственных кабинетах приучали интеллигентов к непорядочности: хочешь выиграть партию, где ставкой будет твоя жизнь на воле, позабудь о морали, потом об уважении к закону («закон – это мы»), соответственно и к государству, источнику всех законов, в этом заключается твой шанс! Не хочешь гибнуть – губи других. Не хочешь лгать и обманывать – откровенничай и предавай. Твой выбор…

Особенно острые конфликты возникали в судах, которые эти идеологически (то есть в согласии с заранее избранными логически-словесными схемами) воспитанные молодые подсудимые первоначально воспринимали как некую третейскую и независимую инстанцию в споре между ними и властями. Когда же они убеждались, что действительность редко совпадала с книжками кавалера де Монтескье, то впадали в необузданный нигилизм.

«Подсудимые считали, что они одни тут порядочные люди, суд же, прокуратура и прочие – жулье, сброд, с которыми им по воле судьбы приходится разговаривать» «Это не суд, а нечто худшее, чем дом терпимости: там женщина из-за нужды торгует телом, а здесь сенаторы (члены Верховного суда. – М. X.) из подлости, холопства, из-за чинов а окладов торгуют чужой жизнью, истиной и справедливостью», – вспоминались мне цитаты из речей на «юбилейных» процессах, когда я сам сидел на той же скамье или в том же кабинете (процессам исполнилось как раз 100 лет). «Господа судьи, если вы меня взяли, то держите крепче, не выпускайте, потому если выпустите – я уже буду знать, что делать» (слова рабочего Ковалева, неграмотного.)

Кстати, я заметил, что когда судьи прошлого века пытались серьезно разобраться в ситуации политического преступления, это нередко предотвращало будущие правонарушения. Верховный уголовный суд с исключительным беспристрастием разобрался в деле террористической группы «Ад», и хотя вынес несколько очень тяжелых приговоров (один, Каракозову, – смертный), ни один из подсудимых более никогда не занимался революционными делами. На процессе «нечаевцев» тоже были крайне тяжелые приговоры (ведь их заговор закончился убийством) – но ни один из участников кружка не состоял потом в подпольных организациях. Еще пример: Веру Засулич присяжные, возмущенные безнаказанными должностными преступлениями жертвы ее террористического акта, столичного градоначальника, взяли и оправдали. Ошибку присяжных вспоминают сегодня часто, но почти никогда о том, что оправданная подсудимая стала противницей революционного террора, сначала в народническом движении, потом в социал-демократии.

Так вот, когда революционное движение стало массовым, люди, сидевшие в это время напротив следователей в их кабинетах, не могли не принять правил игры, которые им здесь навязывали: что произвол МВД и его пренебрежение к писаному закону и есть та практика государственной работы, которой не знают оторванные от жизни интеллигенты. Когда, волею революции пересев в те кресла, которые раньше занимали их правительственные оппоненты, они натыкались на неодолимое сопротивление косной историко-общественной материи, на память былым борцам неизбежно приходили навыки и приемы, усвоенные когда-то в этих же следственных кабинетах. Именно это и хотел сказать Пайпс о преемственности развития России от монархической к советской: речь шла об опухолевых заболеваниях общественного организма, который уже начал было отторгать болевшие клетки, но внезапно обострившаяся вспышка (война) привела к злокачественному перерождению государственных тканей.