Не успел он повернуть за бензиновую колонку, как миссис Аткинс появилась во дворе.
– Хорошо, что ты пришла, Флора, – встретила ее бабушка и тотчас же передала ей слова посыльного.
Учительница пожала плечами, брови ее нахмурились:
– Не знаю, что ему нужно от меня. Немедленно?…
И она, не снимая шляпы, отправилась к директору. А бабушка между тем продолжала рассказ.
В ПРИЮТЕ ДЛЯ ЦВЕТНЫХ
… «Благословляйте проклинающих вас и молитесь за обижающих вас».
«Ударившему тебя по щеке подставь и другую».
Я с удивлением глядела на голые стены, увешанные такими изречениями. Я была боевая девочка, и мне казалось диким подставлять другую щеку тому, кто тебя ударил. «Ого, пусть только попробует кто-нибудь напасть на меня, уж я сумею дать сдачи!» – думала я про себя.
– Это из евангелия, – объяснил мне приютский мальчик негр. – Ведь наш приют основан богатыми квакерами [5]. Квакеры ужасные ханжи и хотят, чтобы мы наизусть заучили все евангелие и всю библию.
Скучно и гадко показалось мне в приюте. Каждое утро нас будил пронзительный звонок.
– Стройся в пары! – кричал надзиратель. Мы становились по росту. Я ходила в паре с маленькой мулаткой Евой. Она была сирота, ее никто не навещал по воскресеньям, и надзиратель обращался с ней особенно грубо: он знал, что Еве некому пожаловаться. На девочках были надеты одинаковые уродливые платья в черную и синюю клетку. Мальчики были в таких же блузах и длинных серых панталонах.
Мы чинно шли в столовую, заранее зная, что нас ждет овсянка. На обед тоже была овсянка, только немножко сдобренная маслом. Но и утренний завтрак и обед щедро приправлялись молитвой. Надзиратель говорил:
– Дежурный, сегодня мы читаем библию.
И маленькая Ева, которая дежурила, робким голосом лепетала псалмы Давида. Перед обедом опять команда:
– На молитву!
Мы стояли руки по швам, пока надзиратель читал «Отче наш». В воскресенье мы заучивали молитвы в воскресной школе. Мы хором повторяли библейские тексты и старались кричать как можно громче. От этого дребезжали стекла в окнах – дз… зж… Нам это нравилось, и мы прямо надрывались от крика.
– Довольно, довольно! Тише! – кричал наконец учитель, затыкая уши.
В приюте мы сами мыли полы, и надзиратель проверял, чисто ли мы всё выскребли.
– Плохо работаешь, Салли, – сказал он мне однажды. – Такую негритянку никто не захочет взять в прислуги.
Ему и в голову не приходило, что негры могут быть чем-нибудь, кроме слуг.
Директор приюта был белый. У него была дочка – прилизанная и красноглазая, похожая на белую мышь, тихоня и ябеда. Я ее терпеть не могла и показывала ей язык, а она плакала и жаловалась отцу. Однажды у тихони пропал бантик из косы. Искали бантик, искали и нашли в углу двора изрезанные кусочки шелка. Тихоня указала на меня:
– Это она стащила и изрезала. Она всегда мне язык показывает.
Директор долго бил меня по пальцам, а потом запер в карцер. Я была не виновата и решилась скорее умереть, чем закричать от боли. Руки у меня были в кровоподтеках, но я молчала. Это взбесило директора:
– Ага! Ты не хочешь просить прощения? Ты гордая? Ну так посиди в карцере, гордячка!
И меня на три дня посадили в карцер на хлеб и воду.
Пока я сидела в карцере, злая девчонка перерыла все мои пожитки и забрала себе те немногие вещицы, которые я особенно любила. Но я не посмела жаловаться директору на его дочь: я была уверена, что за это меня снова накажут.
Однажды, когда я, по обыкновению, заучивала один из псалмов Давида, к нам в класс вбежал мальчишка, служивший у салунщика на побегушках.
– Мать тебя зовет, иди скорей, а то она вот-вот протянет ноги! – поспешно крикнул он мне и умчался.
Я добежала до салуна и, задыхаясь от бега, взобралась по лестнице на чердак, где была каморка мамы.
Мама лежала совсем тихо, высоко вскинув голову на подушке. Глаза ее были закрыты, пальцы нетерпеливо бегали по одеялу. Возле нее никого не было. Салунщик и его мальчишка боялись умирающих.
– Мамочка, мама! Я здесь, с тобой! – закричала я, но мама только пошевелила губами.
Я прижала ухо к самому ее рту.
– Шарф… – донесся до меня еле слышный шепот, – красный…
Я догадалась, о чем просит мама. В самом заветном углу ее сундучка лежал завернутый в чистый платок красный шарф отца. С той ночи в Харперс-Ферри он был нашей самой драгоценной реликвией [6], и мама свято хранила эту память о Джиме Бэнбоу.
Я вынула шарф и вложила его маме в руки. Но она продолжала что-то шептать.
– Положи… его… со мной, когда я умру, – с трудом произнесла она.
Я молча кивнула: слезы душили меня.
Мама Джен умерла на рассвете. Ее похоронили на бедном негритянском кладбище, и салунщик ворчал, что похороны обошлись ему слишком дорого. Красный шарф отца также покоился в могиле: я повязала его маме на руку.
В тот же день я вернулась в приют. Теперь я, была совсем одна на свете. Надзиратель мог безнаказанно обижать меня, как и Еву, – за меня некому было заступиться.
НЕГРИТЯНСКИЙ «РАЙ»
В приюте нас держали до пятнадцати лет, а потом устраивали на работу. Маленькую мулатку Еву послали работать на ферму, и в первый же день ей косилкой отрезало палец.
А меня рекомендовали в прачечную. Я стала зарабатывать деньги стиркой белья и решила поселиться в негритянской части Нью-Йорка – Гарлеме.
Пока негров было мало, белые позволяли им селиться на задворках своих домов. Но в города приезжало все больше и больше негров, которые бросали плантации и переходили работать на фабрики и заводы. И белые приказали:
– Живите отдельно. Стройте себе дома только в черной части города.
В насмешку белые прозвали Гарлем «черным раем». Дом, где мы жили, был такой же, как все дома в этом «раю», – серый, закопченный, сверху донизу набитый негритянской беднотой. Здесь жили рабочие, сапожники, прачки, портные, монтеры. В каждой комнате ютилась целая семья. Детей было очень много, они выползали на улицу и играли там, ежеминутно рискуя упасть или попасть под лошадь.
Я поселилась в маленькой сырой комнатке. Целый день в комнате стоял тяжелый белый пар и запах мыла. Слипшиеся от пота волосы падали на глаза. С утра до вечера я видела перед собой корыто да мыльную пену.
Но я не унывала, у меня был веселый характер, и, несмотря на хромую ногу, я была большая охотница поплясать и попеть.
Вскоре я вышла замуж за негра Сэма Дотсона. Сэм служил фургонщиком в конторе по перевозке мебели. Это был добродушный и смешливый человек. Целый день Сэм ездил на своем фургоне. Его белая лошадь Роза очень не любила возить тяжести, и Сэм покрикивал на нее:
– Шевели ногами, старая, шевели ногами!
Лошадь поводила ушами и бежала быстрее.
Но не долго пришлось мне жить с Сэмом. Он надорвался, перенося какие-то тяжелые вещи, и вскоре умер. И на руках у меня остался маленький сын Эл.
Чтобы кормить моего мальчика, я стала брать еще больше белья у заказчиков. Целый день у нас во дворе сушились простыни и полотенца, и ветер трепал рукава рубах…
Бабушка тяжело вздохнула и замолчала. Она припоминала доброе лицо Сэма и свою недолгую жизнь с ним. Ребята сидели тихо, не смея прервать молчание, уважая ее грусть.
БЕЗ РАБОТЫ
Задумчивость бабушки прервала вернувшаяся учительница. У Флоры Аткинс было сумрачное лицо. Она машинально снимала и снова надевала шляпу.
– Есть новости, – сказала она как будто совсем спокойно и поглядела на ребят. – Дети, я уже больше не буду учить вас: директор уволил меня. Чарли и Нила он тоже исключил из школы.
– Что ты говоришь, Флора? – заволновалась бабушка. – Что случилось?
Учительница вкратце рассказала, как было дело. Директор встретил ее, сидя за своим письменным столом, суровый и величественный, как главный шериф штатов.