– Неужели? А я-то думала, так было только до того, как ты стал императором. Я думала, ты сам провозгласил равенство видов и полов. Но я забыла одну деталь: для себя ты сделал исключение.
– Гордость… Только этим ты и твой брат похожи друг на друга. Но зато этим похожи ОЧЕНЬ. И, наверное, за это я и люблю вас обоих так, как не люблю больше никого.
– Любишь? Лайвара?! И обрезаешь ему крылья, отрубаешь ему руки! «Любишь» меня и преследуешь, демонстрируя своим подданым, что раздавишь меня, как тлю!.. – говоря это, она вытянул ладони и хлопнула ими, повторяя жест голографического изображения Лабастьера на площади.
– Что касается тебя, то ты видела: я прилетел за тобой один и безоружный. Что же касается его… Ты ведь знаешь, он пытался убить меня. И не единожды. Кто угодно на моем месте попросту казнил бы его, или же, как минимум, на всю жизнь упрятал в темницу.
– Ты ждешь благодарности? – усмехнулась Наан. – Ты оставил его в живых лишь для того, чтобы тебе было с кем играть в свои жестокие игры, разгоняя тем самым свою чудовищную скуку. Не только ты, но и он прекрасно знает об этом.
– Я уже привык к тому, что благодарность, став неотъемлемой частью Новой Религии, покинула души моих подданных.
«Как он красив! Как красив!!!» – внезапно полыхнуло в висках Наан, но она подавила в себе этот неуместный порыв.
– Ты так и не ответил мне, чего же хочет от тебя Лайвар.
– Многого. Но в то же время все его требования можно выразить одним единственным словом. И это слово – «власть». Вся власть в этом мире принадлежит мне, а твой брат считает этот расклад несправедливым. Ему, в частности, не нравится моя затея со строительством межзвездного коробля. По его мнению, во имя великой мечты путешествия к иным звездным системам, бабочками приносятся чересчур большие жертвы. Да и мечту эту он называет не иначе, как «мечтой бескрылых», презрительно морщась при этом, как будто бы не бескрыл сам… Мне же эти жертвы кажутся вполне оправданными и даже естественными. Кому, как не бабочкам, считаю я, мечтать о все более дальних и все более быстрых полетах и претворять эту мечту в реальность?
– Ему, которого бескрылым сделал ты, я склонна верить в большей степени, нежели тебе. Потому что знаю, как легко ты приносишь в жертву целые города, а то и народы.
– Если ты думаешь, что это легко дается мне, ты глубоко ошибаешься…
– Убивая, ты плачешь от жалости? Не верю. Но если и так, это не делает твои преступления менее тяжкими.
– Я… К сожалению, жертвы бывают необходимы. Прежде чем принести очередную, я тщательно взвешиваю все возможности, и лишь убедившись, что без жертв не обойтись, выбираю самый бескровный вариант. Но и тогда совесть моя не бывает спокойна. Пожалуй, я расскажу тебе о том, как погибли мои родители. Тогда, возможно, ты изменишь свое мнение обо мне. И присядь, в конце концов, мне уже надоело разговаривать с тобой, задрав подбородок.
…Ливьен и Рамбай не слишком-то дорожили своим статусом «святых» в скрижалях Новой Веры и вели себя, не руководствуясь ее интересами. Их власть и популярность были сравнимы лишь с властью и популярностью Лабастьера, но они никогда не пользовались этим.
Рамбай тяготился жизнью в Городе маака, не прижился он и в великолепном дворце, который выстроили для него и Ливьен махаоны. Прожив в цивилизованном мире несколько лет, родители императора покинули его, уединившись в лесной чаще, в скромном, но уютном дупле древней секвойи и жили там затворниками, словно замаливая в глуши некое страшное прегрешение. Рамбай охотился, хотя необходимости в этом и не было, а Ливьен занималась нехитрой домашней работой.
Время от времени Лабастьер навещал их. Трудно поверить, но он по-настоящему любил их, хотя и не находил с ними общего языка. Нередко он привозил подарки – различные предметы, созданные по технологиям бескрылых, которые он усердно внедрял в жизнь бабочек. Но его родителям не приглянулся ни антиграв, ни бластеры-плазмобои, ни голографический проектор, с помощью которого можно было наблюдать забавные сценки, разыгрываемые актерами или узнавать новости цивилизованного мира… Родители неизменно мягко отклоняли все его дары. Лишь два из них привлекли их внимание: Ливьен приняла маленького механического работника, беспрестанно ползающего по гнезду и наводящего чистоту в нем, и работник «прижился», а Рамбай закрепил на макушке соседнего с их дуплом дерева портативный оптический телескоп и время от времени вглядывался через него в ночное небо.
«Когда-нибудь я побываю там, отец», – сказал ему Лабастьер однажды.
«Даст ли тебе это что-нибудь?» – качая головой, ответил тот, и Лабастьер не нашелся, что ответить.
Ливьен беременела еще трижды. Возня с гусеничками увлекала ее, но когда те закукливались, она сама просила Лабастьера поместить их в общий инкубатор. Она и Рамбай не хотели, чтобы их дети были отмечены печатью «единокровных братьев и сестер императора». Они хотели, чтобы жизнь их детей была простой и счастливой. И жертвовали ради этого собственной радостью общения с ними.
Без особой охоты они встречались и со своим великим первенцем. Порой они вели себя с ним столь подчеркнуто официозно, что Лабастьер с трудом подавлял в душе ярость. Он все чаще и чаще ловил себя на мысли, что жаждет их любви больше, чем чего-либо еще.
Иногда он делал вид, что нуждается в их совете, спрашивая, как ему поступить в той или иной ситуации… Но их реакция на это была неизменной. Переглянувшись с мужем, Ливьен отвечала: «Ты – император, сынок. Делай, как знаешь…»
Он искал с ними духовного контакта. Ему казалось, что они – единственная ниточка, связывающая его душу с душами обычных бабочек… Но ниточка эта была тонка и невидима. И все чаще ему казалось, что ниточка эта безвозвратно утеряна.
Он не знал, за что родители подвергают его инстинктивному бойкоту. Он нуждался в них. Однажды он даже предложил им сделать свое общество постоянным: одно из его многочисленных телесных воплощений могло бы оставаться с ними всегда… Но родители, как всегда переглянувшись и мягко улыбнувшись друг другу, отклонили и это его предложение.
«С нами не будет нашего сына, – объяснил Рамбай. – С нами будет лишь одна тысячная его часть. Можно ли любить тысячную часть? Так зачем же она будет с нами?»
Так протекали годы. Боль в его душе росла. О том, что и родители его испытывают нечто подобное, он догадывался лишь по тому, что изредка находил их лежащими в дупле в состоянии наркотического кейфа. Он не мог запретить им нюхать порошок из сушеного сока пейота, хотя пагубное пристрастие этого зелья на их здоровье и тревожило его.
Однажды его прорвало. Однажды, после очередного печального визита к ним он, стоя возле антиграва, заявил им:
«Я не нужен вам в том виде, в котором существую. Вы презираете меня за то, что смерти я предпочел бессмертие. Я и сам начинаю презирать себя за это. Вы считаете, что миру бабочек я принес больше горя, чем радости и справедливости. Я тоже начинаю так считать. Но я готов все изменить».
«Как?» – спросила Ливьен.
«Ни одно из моих воплощений не боится смерти, пока на свете остается еще хотя бы одно. Все мои воплощения, кроме одного, убьют себя, и останется одна-единственная бабочка Лабастьер. Обыкновенная бабочка. Тогда вы сможете любить ее?»
Он почти верил в то, что говорил. Хотя и надеялся, что до этого не дойдет. Он надеялся, что сможет дать им почувствовать силу своей привязанности, и они наконец ответят ему взаимностью.
Но по тому, как разговаривает с ним Рамбай, он понял, что и эти его слова не достигли цели:
«А что, о боль моя, станет тогда с миром, который ты вылепил для себя из того, что подвернулось под руку?»
«Не знаю, – пропустил он иронию мимо ушей. – Но если мне приходится выбирать между вами и всем остальным миром, я выбираю вас».
«А хотим ли мы, чтобы нас выбирали?» – задал риторический вопрос Рамбай. А Ливьен добавила:
«Мы и без того чувствуем себя виноватыми. Не увеличивай нашу вину тысячекратно».