Мой первый следователь капитан Мельников в Москве на Лубянке в сорок третьем был жалкой и подлой мразью. Он носил общевойсковые погоны. Такие же погоны были у тех командиров рот и батальонов, что в те самые дни погибли при форсировании Днепра и взятии Киева. Другие армейские капитаны умирали в медсанбатах и госпиталях от Белого моря до Черного, а мой — курил ленд-лизовские американские сигареты, и бутерброды у него были с сильно пахнущей ленд-лизовской колбасой из консервных банок. Как он мог в течение месяца лишать сна шестнадцатилетнего парня? Как он мог запретить передачи и дополнительное питание, выписанное мне тюремным врачом? Сто граммов хлеба и винегрет к обеденной баланде назначил мне тюремный врач безо всякой моей просьбы, а Мельников наложил вето. Написать это я должен, это вся моя месть, если не считать того, что я уже сделал: в моем историческом романе «Пехотный капитан» есть жандарм, которого в ходе повествования убивают за карточным столом, а жене его отказывают в пенсии. Действие романа происходит в начале прошлого века, и я не специально мстил, а просто дал отвратительному типу неприятную мне фамилию.
Совсем другим был мой второй следователь майор С. в МГБ города Калинина.
Правда, и задача перед ним стояла куда более простая. Ему надо было доказать только, что я сын Акмаля Икрамова, от чего я не отказывался, и еще то, что я уже однажды был за это осужден Особым совещанием, то есть по своему преступному прошлому составляю огромную опасность для нашего могучего государства.
Майор С. в начале следствия пер на меня по всем правилам, орал, грозил карцером, но сна почти не лишал, передачи разрешил довольно скоро, а потом только делал вид, что прет, что грозит. Он был сачок, говоря современным языком, и возможно, что объяснялось это тем обстоятельством, что особых надежд на карьеру он в пятьдесят первом году иметь не мог. Почему? Да потому, подозреваю, что майор был евреем, а годы те лицам этой национальности не благоприятствовали.
Прости, майор! Может, ты и не был евреем, а просто был сачок и неплохой малый. Упомянуть тебя, майор, я должен для полноты картины. Ты уже давно в отставке, я не поврежу тебе своим рассказом, если ты жив. В отставке, если жив, и начальник следственного отделения полковник В. Относительно майора С. я могу ошибаться, внешне он на еврея не походил, а вот насчет национальности полковника я не сомневаюсь, и дни его в аппарате госбезопасности были сочтены.
Может быть, я рассказываю о том, что нехарактерно для следствия вообще, но, повторяю, так было.
Вся вторая половина следствия, когда родословная моя была записана и биография зафиксирована, выглядела так.
Из сырого и темного подвала меня вели на допрос по широким и светлым лестницам, по паркету и ковровым дорожкам в кабинет с большими чистыми окнами без решеток. Я садился в угол на канцелярский стул, и майор С. вопрошал:
— Ну, что новенького?
Он имел в виду одно: какие новые анекдоты я слышал в камере. Политических анекдотов я, естественно, ему не рассказывал, но он их не ждал.
— Да что у нас может быть нового, если новеньких к нам не кидают. Вы же знаете, гражданин майор. А у вас есть что-нибудь?
Он рассказывал мне какой-нибудь анекдот тоже, естественно, далекий от политики и чаще всего про баб и пьянку. Тогда и я вспоминал что-нибудь соответствующее. Нормальный разговор двух простоватых приятелей, которые вполне могли говорить об этом по дороге в пивную. Иногда он рассказывал не только анекдоты, но сообщал новости о событиях на воле. Например, о том, как проходит матч Ботвинник — Бронштейн. Это, конечно, было нарушением порядка, но он шел еще дальше: доставал из портфеля газету, а из правой тумбы письменного стола шахматную доску, тайком взглядывая на запись партии, расставлял на доске фигуры, и мы разыгрывали варианты, пытаясь угадать, как поступят гроссмейстеры.
Под самый конец допроса, когда меня уже надо было отправлять обратно в подвал, он усаживался поудобнее, расставлял локти и начинал писать, на меня не глядя. Он долго, очень долго и молча скрипел пером, а потом распрямлялся и начинал читать примерно следующий текст:
— «Вопрос. На прошлом допросе вы голословно отрицали свое участие в антисоветской деятельности. Между тем следствие располагает неопровержимыми данными о том, что вы, продолжая свою контрреволюционную деятельность, занимались антисоветской агитацией. Признаете ли вы себя виновным?
Ответ. Нет, не признаю.
Вопрос. Если вы будете упорствовать, то вам будет хуже. До каких пор вы будете лгать, изворачиваться, обманывать следственные органы?
Ответ. Я никогда антисоветской деятельностью не занимался.
Вопрос. Это гнусная ложь! Последний раз предупреждаю вас: если вы не будете говорить правду, я буду вынужден прибегнуть к наказанию карцером.
Ответ. Я никакой антисоветской деятельностью на занимался».
Так он исписывал обычно две-три страницы, а я с удовольствием ставил под ними свою фамилию, удостоверяя, что все с моих слов записано верно.
Однажды я рассказал ему анекдот, построенный на несоответствии высокого стиля общения между академиками со словами самого низкого рода, которые явились решающим аргументом в вопросе о приоритете на некое очень древнее изобретение.
Посмеялись. Потом майор С. с укором сказал знаменательные слова:
— Вот ты мне рассказал анекдот. Анекдот вроде неплохой, он не ловится, но характеризует. А я тебе расскажу анекдот, который не ловится и не характеризует.
Вообще серьезных нарушений режима он не допускал. Узнать у него, например, было ли очередное снижение цен, не удавалось никак. Это — новость политическая.
Его кабинет находился в запроходной, как пишут в жилищных документах, комнате. Если он слышал, что дальнюю дверь открывают, он тут же аккуратно, чтобы не повалить фигуры, ставил доску в средний ящик стола, а я без команды отскакивал в угол на свой стул, руки на коленях.
Дверь широко распахивалась, и входил полковник В. Я с погонами видел его, пожалуй, только раз. Погоны были полковничьи, а форма — морская, из чего я тогда заключил, что он капитан первого ранга. Обычно же он появлялся в штатском и всегда в одном и том же движении: голова чуть в сторону, правая рука ищет пуговицы на ширинке. Видимо, где-то рядом был туалет, и полковник заходил к нам по дороге оттуда.
Пуговицы ему давались с трудом, а мой следователь вытягивался и докладывал, что на допросе такой-то.
— Ну? — спрашивал В., так и не поймав последней пуговицы. — Упорствует, сволочь?
— Упорствует, товарищ полковник.
— Да… — тянул тот. — Он думает, что прошло то время когда.
Далее шли крепкие выражения, порой довольно интересные, которых я ни от кого более не слышал.
— Надо ему напомнить, майор!
— Так точно! — радовался подсказке следователь. — Я ему покажу, контре. А для начала в карцер, в холодную на хлеб и воду!
— Давно пора! Его вообще-то расстрелять надо, яблоко от яблони далеко не падает.
Поймав последнюю пуговицу и сразу же после гневной тирады зевнув, полковник выходил вон. Когда закрывалась за ним дальняя дверь, следователь доставал шахматы.
Смотри, значит, если конь Ж4, то ладья идет на Б1. А если он пойдет слоном…
Про отца моего они говорили и спрашивали мало и не ругали его, а только констатировали: сын врага народа Икрамова.
Описав свое второе следствие, я вовсе не претендую на некое обобщение, не хочу сказать, что в пятьдесят первом году начался кризис сталинской карательной системы и все было совсем не так, как прежде. Я знаю, что в те же дни кого-то страшно пытали и били, зверски били и страшно пытали. Может быть, это было в соседнем кабинете или в том же самом, где только что был я. И кто знает, как вели себя майор С. и полковник В., когда по службе им это было надо.
Нет, я не хочу никому мстить, даже суда над этими людьми не хочу, ибо не верю в справедливость мести и в пользу суда. А что, если и в самом деле тридцать седьмой — это месть за тридцатый, сорок девятый расплата за тридцать седьмой? Может, мы остановимся, наконец?